Ребра

Сборник рассказов «Рёбра» современного украинского писателя Платона Беседина готовился в дни, когда истерии по Украине еще не было в помине. Поменялось все в секунду. И с тем большим удовольствием мы сегодня анонсируем эту книгу. Книгу простую и удивительную одновременно.

                Главное достоинство писателя Платона Беседина в том, что он никогда не бывает одинаковым. Сегодня он гибок и эфемерен, как виноградная лоза, а завтра эпатирует публику на грани литературного фола. Сегодня он почти проповедник, а завтра — глубоко и откровенно сомневающийся человек.  Сегодня он паяц, а завтра — главный режиссер театра по имени Жизнь.

Его рассказы — это кусочки мозаики, из которых каждый вправе сложить собственное панно.  Ну, а самое главное — написаны они рукой блестящего мастера.

Сборник рассказов «Рёбра» вышел в свет. Не пропустите.

 

Предлагаем вниманию читателей рассказ, открывающий сборник.

 

КРЕЩЕНИЕ РЫБОЙ

 

Ей захотелось очиститься, смыть грехи. С работы вернулась агрессивная, словно подросток с блэк-металл концерта.

— Почему, ну скажи, почему все на Крещение окунаются, а мы нет? Лида из маркетинга окунается, Света-бухгалтер, Таня из внешнеэкономического. Даже эта подстилка Снежана в прошлом году окунулась! А мы?!

Стоит в дверях; взгляд, точно кувалда. Жаждет расплющить, втоптать и больше не беспокоиться.

— Давай окунёмся, милая, — «белый флаг» выброшен, — я же в прошлом году предлагал…

— Настоять надо было как мужику, а не предлагать…

Жена снимает пальто, перчатки, кидает на софу, а в меня — льдинки слов.

— Я журнал принесла — посмотри. Завтра пойдём окунаться!

— А после на службу…

— На какую?

— В храм.

— А что, надо?

— Надо, разве тебе подстилка Снежана не говорила?

Службы жена не любит. В храмы, конечно, заглядывает, но стоять два часа не для неё; физически сложно.

В глянце журнала — длинный список. Кому и почему нельзя окунаться в мороз. Нельзя сердечникам, гипертоникам, гипотоникам, язвенникам, печёночникам, астматикам,

больным подагрой, бронхитом, насморком… пока дочитаешь — состаришься.

Впрочем, не столь муторно, как почему нельзя окунаться. Набрано мелким шрифтом. Жирным — отборные, «шокирующие» факты. Вроде: «По статистике, во время купания в проруби погибает каждый двадцатый человек». Поэтому, прежде чем лезть — подумайте; могли бы написать и «одумайтесь». Но если всё же решились, так и слышится журналистская грусть, намажьтесь предварительно маслом, разомнитесь, совершите пробежку, сделайте комплекс йога.

Нет лишь одной рекомендации — помолиться.

После таких списков жена точно не окунётся. Поэтому — журнал под кровать.

Ставить будильник лучше всего на пять минут раньше того, когда хочешь проснуться. Чтобы понежиться, поваляться.

Раз шесть, наверное, отдаляю сигнал, а вместе с ним и подъём. Наконец решаюсь, скидываю байковое одеяло, ёжусь в мерзлоту комнаты. Руку на батарею — едва тёплая.

Тьма за окном вязкая, грузная. Тёща наказала окунуться, пока не взошло солнце. Иначе грехи не отпустятся.

Сколько там на градуснике? Минус девять. Спрятать градусник подальше, чтобы жена не видела.

Прошлёпать на кухню, выпить оставшегося с вечера чая. Быть решительным. Совершить первое в своей жизни крещенское купание. Это, в общем-то, легко. Если сравнивать с тем, что надо будить жену.

А она просит ещё часок, закрывается одеялом, бьётся подушкой. Уговоры, уговоры, будто я Молотов, а она Риббентроп. И всё-таки пакт заключен.

Встаёт, ползёт в ванну, чистит зубы. Лениво собирается — я в коридоре одетый, — потом вспоминает о журнале с рекомендациями.

Где журнал? Не знаю. Ты вчера листал! Дел куда-то.

Так встань, найди. Да что искать, и так всё понятно. Пошли уже. Журнал найди, растяпа! Дался тебе этот журнал. Я без рекомендаций в воду не полезу! Ну и не лезь! Ну и ладно!

Сидим напротив друг друга злые, взъерошенные. А рассвет маслянистым шаром подползает и переваливается через линию горизонта.

Ладно, прости! Ну не молчи! Раз решили — идём!

Светает уже, надо успеть! Ну прости, правда! Прощаешь?

Вновь затянувшиеся долгие сборы, а уже засветло. Благо, что Днепр близко.

Он застыл, покрытый у берега снежно-ледяной жижей, словно кислые щи навалили. Тёмно-зелёная с ржавым оттенком вода начинается там, где лишь редкая птица. И проруби нет.

— Где окунаться? — стоит обречённо.

— Пошли, — вспоминаю, — заход дальше, там, наверное, нет льда…

Льда и правда нет. Заиндевевший бетон уходит в мутную воду. По обеим сторонам — заборы: один деревянный, другой металлический. Удобно вешать одежду.

Вешаю, остаюсь в трусах. Из всех журнальных рекомендаций ценна лишь одна — не заходить в воду босым. Вместо ботинок надеваю вьетнамки.

Жена бездвижна: угрюмым монолитом она замерла на бетоне — памятник рыбаку, который так и не смог вытащить рыбу.

— Давай, — говорю, — раздевайся…

Реагирует молча: начинает зарядку. Наклон влево, наклон вправо. Взмахи руками. Несколько выпадов, приседаний. Она только разогревается, а я уже начинаю мёрзнуть.

Ругаюсь, тороплю.

С лицом вратаря, пропустившего пятый мяч, начинает раздеваться. Кроликовую шубу, вязаное платье, шерстяные гамаши — на забор.

Чувствую, как дубеет, становясь гусиной, кожа. Надо позвонить журналисту. Пусть добавит в статью главную рекомендацию: «Не брать жену!»

Открыть рот, сказать все. Но ведь праздник — Богоявление. Нет, молчать, терпеть.

Наконец скидывает ночнушку, суетливо мажется оливковым маслом. Возвращает ночнушку и уверенно говорит:

— Пошли!

Трижды крещусь, читаю «Отче наш…» и с хлюпаньем захожу в Днепр. Вода — жидкий азот: парализует, сковывает. Но секунды, мгновения — и становится благостно, тепло внутри и снаружи.

От берега — дальше, заходишь по пояс и, приседая, окунаешься — не с головой, — а вынырнув, растираешь себя водой.

— Хорошо, Господи, хорошо!

И, крестясь то ли на известковое небо, то ли на дымчатый берег, понимаешь, что хорошо не только в теле, но и в том, что принято называть душою. Стоишь в воде не больше пяти минут, а выходя теряешь одну вьетнамку, плюхаешь мозолистой стопой в обледеневший берег, но всё равно на миг ясно чувствуешь «то, что принято называть душою».

Кажется, будто окружающий мир раскатали как пельменное тесто. Чтобы выхватывать из него особенные круги. И всё: птицы, волны, дома говорит словно шёпотом.

Но жена с посиневшими губами всё ещё стоит на берегу.

— Иди, да иди же ты! Ведь правда хорошо…

На удивление слушается, заряженная моим восхищением, верой: заходит в воду по щиколотку. Лицо искривляется, словно рассечённое ятаганом надвое, и пища каким-то мальчишеским фальцетом, она выскакивает обратно на берег. Чтобы стремительно, будто конкурс какой, натянуть на себя платье, гамаши, сапоги, шубу. И бежать, умоляя, домой.

А дома возмущаться — «Зачем только меня потащил?» — пить чай с малиновым вареньем, зарывшись под два одеяла, и, наконец, мстить молчанием. Убивать огонь, ещё недавно гревший меня у Днепра.

На службу иду один. В тесном храме по-насекомьему людно. Все на виду. Пахнет перегаром и ладаном. Крестятся, молятся, слушают отца Александра, невысокого, плотного. Вместо привычной окладистой бороды у него щеголеватые, под Джонни Деппа, усы и бородка. Весь он словно не из семинарии, а из телевизора. Вот-вот улыбнётся да поднимет бокал с шампанским на «Голубом огоньке».

Но проповедь его не под стать внешнему виду. Многие с благоговением слушают, но есть и те, кому, видимо, скучно: то смотрят на часы, то беседуют. Высокая блондинка в цветастой ушанке шепчет:

— Где можно купить крещенскую воду? — у неё гипнотический голос, в нём звенят деньги.

— Можно набрать, но ещё не святили, — трясу пустой баклашкой, взятой под тару из дома.

Она хочет продолжить, но пальцем к губам прошу её помолчать. К пастве выходит батюшка: «Возлюбим друг друга, да единомыслием исповемы…» Нестройно, вразнобой затягивают «Символ Веры».

Заключающее «аминь» как сигнал к действию: меся талый снег, цокая каблуками к амвону спешат прихожане. Толкаются, суетятся. Впрочем, неважно, бог с ними. Плохо то, что Бог не со мной. Раз я, такой безгрешный, их осуждаю.

Поэтому пропеть «Отче наш», нащупывая благодать как узлы в теле, и выйти на улицу, пока их — с глаз долой — причастят.

Небо провисает больничным матрасом. На площадке у храма собираются люди. Выставив тару, они поглядывают то на матрасное небо, то на пластмассовый бак. В него, скользя на льду, носят пока ещё просто воду служки.

Чего носите? Водопровод сломался, из колодца таскаем, чтобы народ воду набрал. Нужна помощь? Ага, только пару себе найди, сам не донесёшь. Донесу. Ну, смотри.

Дают алюминиевое ведро. Кручу ручку подъёмника, набираю воду в колодце, несу к баку, выливаю. Туда и обратно, туда и обратно, пока из динамика, установленного на черепичной крыше, не слышится голос отца Александра:

— Выходим на улицу, где совершится водосвятный молебен…

На этих словах небо рвётся, и влажный снег валит на землю поцелуями неопытных семиклассниц. Ищу оставленную баклашку, но её нет у церковной стены.

— Идём, будут воду святить, — улыбается проходящий служка. Лицо у него бескровное, выжатое.

— Потерял тару, — развожу руками.

— Ничего, я тебе дам…

По очищенной ото льда дорожке, уже припорошенной снегом, заходим в подсобное помещение. В нём — плотный, удушливый запах ладана. И стены в иконах. Конопатый служка протягивает мне стеклянную трёхлитровую банку:

— Хватит?

— А пластика нет?

— Уж извини, — смеётся, — где воду взять знаешь…

Батюшка молится над пузатой блестящей купелью.

Люди толкаются, ждут. Вклиниваюсь между двумя рыжеватыми мужиками, похожими на стареющих молодцов из мультика «Вовка в тридевятом царстве». Правый восхищается установкой динамика и делает это почти стихами. Левому, сбивающемуся на жаргон, не нравится звук: слабый, чахоточный.

Молебен по освящению крещенской воды идёт. Только слов больше не слышно.

Отхожу позвонить жене, как в детстве меряя периметр площадки шагами. Рельеф подошвы отпечатывается на снегу, похожий на лист ежедневника.

Привет, как дела? Сижу в интернете, фильмы качаю. А здоровье? Так себе. Насморк? Насморка нет — слабость. Так чего у компьютера заседаешь — отдохни! Сам отдохни, не фиг меня на Днепр было тащить, всё, давай. Давай. Пока, пока.

Настроение от разговора целится вниз, под стать сосулькам на крыше звонарни. Возвращаюсь к спорящим молодцам. Отец Александр, вооружившись мохнатым кропилом, начал обход. С ним — два служки и несколько поющих старух. Он кропит людей с задубелыми лицами. Те улыбаются, крестятся.

Но некоторые возмущаются, злятся: как так, на меня не попало. Расхристанный мужик, перемотанный чёрно-белым шарфом, матерится, когда батюшка щедро кропит его

физиономию.

Большая часть людей, кому освятили воду, спешит к воротам, но есть и те, кто вновь встаёт в очередь. Много блошиной суеты, и часто бутылки валятся на землю, расплёскивая воду, ставшую агиасмой.

Вот и к нам приближаются. Дымящее кадило работает, точно башенный кран: размеренно, чётко. Старухи песнью ямщика тянут «Богородице Дево, радуйся». Отец Александр опускает мохнатую кисточку в ведро, размашистым крестом освящает нас, воду. И даже молодцы больше не спорят. Быстро пакуются, чинно говорят «до свидания».

Я же постою, обожду, полюбуюсь. И только затем уберу банку в пакет. Смешаюсь с деловитой толпой, медленно, как стая пингвинов, двигающейся к воротам.

Там суетится тумбовидная женщина в пуховом платке:

— Покупаем крещенскую воду, вечерняя, из Лавры!

Задние ряды толкают передние. Те ступают на обледеневший порог, а после — в растаявшую лужу.

Моя нога едет; по щиколотку — в мутную талую воду. Она предательски нежно лезет в ботинки, заставляет напрячься.

 

По берегу Днепра с полной банкой, утопая и скользя на снегу, идти домой не желательно. Поэтому — вдоль дороги по обочине, мимо грязных авто, пышущих газом. Можно, конечно, и на скрипучем автобусе, но его ждать, ждать.

Прямо у дороги, напротив магазина пива и суши, стоит экипированный по-рыбацки мужик в старой без кокарды фуражке: валенки с фольгой, перьевые штаны, безмерный ватник. Держит палку с крюком. На ней — два склизких повисших сома. Мужик ждёт, когда проносящееся мимо авто остановится, и из него, как Дед Мороз из саней, вылезет щедрый барин и скажет:

— Сколько берёшь за сома?

— Две сотни, — ответит мужик и будет доволен.

А барин торговаться не станет. Снимет перчатки, протянет деньги. Возьмёт их рыбак и сделает то, ради чего всё затеял — устроится в шинок и закажет пол-литру. А может и больше. Как повезёт.

Мне вдруг и самому хочется выпить. То ли от праздника, то ли от мокрых ног. Находятся тысячи аргументов, и студёная бодрость наливается в жилы. Крещение всё же, да и день воскресный — вот как, чудо, совпало. Зайти в какой-нибудь сирый генделик, пропустить стопочку, словно тот кум в ночь перед Рождеством.

Баров здесь много, и все хороши. Но во мне странный изъян — люблю поскромнее, в советской эстетике. Чтобы не выделяться. Значит, дорога мне в «Поплавок».

 

Растрёпанная барменша, как ни зайду, всё сидит за столиком с двумя мужиками. Скатерть на столике в бело-красную клетку, а на других скатертей нет. Суровые мужики с мясистыми отбивными лиц косятся на посетителей, будто отпугивая. Кроме них в «Поплавке» — двое. Но один, в потёртом пальто, сразу выходит. Остаётся второй. Похоже, рыбак. И удочка есть, и ящик для рыбы.

Заказываю сто пятьдесят. Барменша встаёт, булькает в стопку. Глаза у неё косят, полуприкрытые веками, и не понять, когда она и правда хмельна, а когда — лишь впечатление.

Взяв ещё томатного сока и блинчиков с мясом, неудобно усаживаюсь за хромой стол на дощатый стул «Балтика»; пустые солонка, перечница, две салфетки. Из окна виден ребристый забор и пеньки дров, заваленных снегом.

Рыбак сидит одиноко, поглядывает. Потом, видимо совсем заскучав, встаёт, подсаживается ко мне. У него выбеленные глаза и сосульки-усы под Тараса Шевченко. Глаза смотрят весело, усы топорщатся.

— Выпьем?

Не дожидаясь ответа, он заказывает водки и невнятной закуски: два бутерброда с колбаской и салат из капусты.

Лишь бы что-то сказать, спрашиваю его о рыбалке. Говорить с незнакомцами для меня сродни экзекуции. Но рыбак — парень общительный, свойский. Только спроси.

От его многословия тесно. Вещает в ответ точно диктор, соскучившийся по работе за отпуск. И как мотыля искал, и как жена наорала, и как выгнали с лунки, и как огроменный судак — он делает большие глаза: «Представляешь, судак?» — крючок проглотил.

— Такой судак! Давай за него, а? Вот смотри!

Рыбак открывает ящик. В нём несколько мелких рыбёшек — плотва, карасики, — а на них, словно туземный царёк на троне с рабами, возлежит, раздувая жабры, крупный полосатый судак с заострённым рылом.

— За такого штрафы дают, — почти с придыханием говорит рыбак.

Два мужика — те, что с барменшей — достают сигареты, хотят закурить.

— На улицу, ребятки, на улицу, — маша руками, кричит барменша.

Мужики вяло сопротивляются, матерно возражая в ответ, но покоряются и выходят за дверь. Оставшись одна, барменша идёт к нашему столику.

— С вас — восемьдесят пять гривен.

— Хорошо, — рыбак улыбается, — позже заплатим, а пока принеси нам ещё по сто пятьдесят, хозяюшка…

Барменша разворачивается, но тут её посещает тревожная мысль, и она, широко открывая беззубый рот, заявляет:

— Платите сейчас.

В сочетании с её внешним видом фраза звучит устрашающе, словно призрак вернулся с того света, дабы грешники наконец-таки заплатили по счетам. Рыбак роется по карманам. Излишне картинно, и я понимаю, что лучше — и единственно возможно — заплатить самому. Лезу в карман.

— Нет, нет, — замечая порыв, возражает рыбак, — сегодня я угощаю.

И, подмигнув, он вновь открывает ящик.

— Смотри, хозяюшка, какой чудесный судак! За такого штрафы платить, а я тебе его почти даром отдам!

Рыбак хватает судака и всучивает его в руки обалдевшей барменше.

— Бери, бери! — ухмыляется. — Всего за сотню отдам. Давай нам ещё по сто пятьдесят!

— А деньги?

— Судаком расплатимся! — рыбак тянется к бутербродам. — А денег нет, так что…

Но он не договаривает. Барменша, краснея, перехватывает судака в одну руку и, точно нагайкой, бьёт рыбака по спине. Слизкая чешуя оставляет влажное пятно на скособоченном ватнике. Рыбак вздрагивает, оборачивается, и барменша прикладывает его по лицу. Размашисто, хлёстко. И мерещится, что движение её будто крестом.

— Думали на халяву бухнуть, да?! А ну пошли вон, твари!

Вскакиваем из-за стола. Едва успеваю схватить банку.

Барменша прёт на нас валькирией на ристалище. Ретируемся за дверь, едва не сбив мужиков. Барменша, испуская пар, вываливается следом, на холод.

— Ублюдки, чтобы я вас больше не видела!

Она взмахивает судаком напоследок, швыряет его в грязный сугроб:

— И рыбу свою вонючую заберите!

Вьюном разворачивается, уходя в «Поплавок». Обалдевшие мужики идут следом.

Рассмешился рыбак, подбирает судака из сугроба. Я же стою, чувствуя оцепенение во всех членах, ощущая, как беснуется сердце, отдаваясь в висках пульсацией.

— Вот дура-то, а? — скалится рыбак. — Ведь хорошая рыба…

Он рассматривает судака, держа на руках.

— Ты это, земляк, извини, если что. Деньги-то были, но платить западло. Не обиделся, не?

Лицо у меня, наверное, до сих пор перепуганное. Да и внутри будто кислоту вылили.

— Ты не психуй. Может остограммимся на посошок, а? — смотрит с прищуром. — Ну, раз не хочешь — бывай…

Руки не протягивает. Просто кивает.

— Слушай, — он вдруг по-приятельски бьёт меня по плечу, — на, хоть рыбу держи, что ли. Пожаришь!

И всовывает судака мне в пакет, к банке с водой.

— Ну, теперь точно — бывай!

Отупело смотрю ему вслед. Наконец оцепенение проходит. Заглядываю в пакет: судак, мёртвый, ластится к стеклу банки. И хочется быстрее прийти домой, отмыться от запаха рыбы. А лучше как утром — в прорубь.

 

Прохожу этно-ресторацию «Казачок», сложенную из отёсанных брёвен, с тыквами и горшками у входа. Ногам в промокших ботинках холодно, сыро. И на душе неуютно, будто она и правда ушла в пятки.

Мимо куцых елей сворачиваю на тропинку, иду вдоль покрытой ледяным панцирем затоки Днепра. Сугробы здесь не маслянисто-грязные, а нежные, млечные. Слышно, как урчит распираемый изнутри лёд.

Под ним, залегая на дне, терзается голодная рыба. Ей голодно, одиноко. Ждёт, когда тронется лёд.

Думая о ней, вспоминаю, как хлестала барменша рыбака судаком. Хлестала наотмашь и почему-то крестом. Зеленовато-серая чешуя билась о красную морду и разлеталась в стороны. А рыбак застыл, как бы не особенно возражая.

В Богоявление. Когда наоборот должно случиться нечто особенное, чудное. А тут: рыбой по морде. И те же отсиженные лица в храме, те же вспышки жены, тот же с душком моцион. Будто и не являлся никто.

В кармане вибрирует телефон. Достаю свободной рукой. Принято одно сообщение. Открываю, сжимаясь, точно перед прыжком в холодную воду: «Дорогой, где ты? Скучаю, люблю».

Левая нога едет. Поскальзываюсь и, взмахнув пакетом, падаю, бьюсь о лёд. Слышится звон стекла. Телефон летит в сторону.

Стеклянная банка разбилась, осколки лежат в воде. Один порезал бок судаку. Кровь капает в воду, оставляя следы, похожие на кровавых головастиков.

Но взгляд фиксируется не на них. Он прикован к раздувающимся жабрам.

Поражённый, беру судака на руки и вижу, не столько глазами, сколько нутром: рыба жива, она кровоточит и дышит. Найти прорубь, выпустить. Мысль эта чёткая, ясная. И от неё становится радостно и тепло.