ЧАСТЬ 5

ВОЗВРАЩЕНИЕ

 

Начиная с определенной точки возврат уже невозможен. Этой точки надо достичь.

 Франц Кафка

             

СОБАЧЬЯ ШЕРСТЬ

Дверь открылась.

На пороге стоял и смотрел на него мужчина примерно его лет. Он был такого же худощавого сложения, как и Гаршин. Одет по-домашнему: темно-синие растянутые в коленях спортивные брюки, бежевая несвежая футболка, блеклого синего цвета наполовину застегнутая на молнию толстовка. В правой руке незнакомец держал железное ведро с торчащими из него краями мусорного пакета, из которого виднелись горлышки двух стеклянных бутылок.

— Я вот… мусор собрался… — чуть виновато и в то же время с едва заметной напряженной улыбкой сказал мужчина.  Затем, после короткой паузы, добавил: — У меня там магнитофон включен, я не слышал вашего звонка.

— Магнитофон? — переспросил Гаршин.

— Да. Я Назарет поставил. Альбом «Собачья шерсть». Любите?

— Нет.., не слышал… — ответил Алексей, и в ту же секунду услышал музыку. В соседнем помещении, в той стороне, где находилась его детская комната, гремел тяжелый рок и кто-то хрипло пел по-английски.

— Ничего страшного, — кивнул с едва заметной, теперь уже немного грустной улыбкой незнакомец, — я понимаю, понимаю... — он снова кивнул.

«Что он понимает? — мелькнуло в голове Гаршина, — что он может понимать?! Кто ты такой?»

— Просто так бывает, — вздохнув, сказал незнакомец, наклоняя голову к своему плечу, будто удивляясь чему-то или пытаясь почесать подбородком плечо, — когда забываешь то, что и так твое.

Гаршин смотрел на него во все глаза. Что-то в этом человеке ему напоминало. Но что? Может, вот это ерзанье подбородка у ключицы… да где же он его видел?

— Что ж это я? — с виноватой улыбкой проговорил мужчина и мотнул головой, — да вы входите, входите, — и он отшагнул в коридор квартиры.

Гаршин переступил порог квартиры и замер.

Потому что только сейчас он узнал стоящего перед ним человека.

Это был — он.

Да, он. Точная копия Алексея Гаршина. Его двойник.   

Выходит … передо мной — я? Я же? Он — это я?!

Не совсем.

Что? Кто говорит?

Брось, это не совсем ты.

Не совсем…Что за бред?

А ты посмотри.

Что… а… а ведь… верно. Стоящий перед Гаршиным мужчина не был до конца Гаршиным. Лицо у него более усталое, помятое, что ли. Но все равно — ты. Хотя волосы длиннее, немытые. И одежда другая. Но не то, не то… Все равно это ты, ты! Может, ростом повыше? Или это только кажется. Какое это имеет значение, Лешка, если перед тобой сейчас стоит реальный второй Алексей Гаршин.

Успокойся, парень. Просто это часть тебя.

Какая еще часть?

Какая, какая… Ну, как член, например.

Что за чушь. Он — это я! Неужели ты этого не видишь? Черт, с кем я сейчас говорю? С самим собой, что ли? С двойником?! Эй, кто там?

Ты не настолько еще двинулся, Леха, чтобы с самим собой разговаривать. Говорю же, он просто часть тебя. Маленькая, крошечная, но часть. Ну, если хочешь — частичка. Мизерная такая. В тебе таких частичек — миллиарды. И все маленькие Гаршины. Микроскопические такие. Не веришь? Давай, не хочешь от своего члена, тогда отщипни от своего уха, например, или от волос, ну или от мозга, можно и от дерьма, что в тебе сейчас, и посмотри на все это в микроскоп. Такое увидишь!

Что ты несешь? Это же только я. Понимаешь, я, я, я! Я и больше никто.

Да ладно. Заякал. Когда это на свете был только ты, Леха? Не смеши. На самом деле тебя очень много, парень. Ты даже не знаешь, сколько. Впрочем, вас можно подсчитать. Хочешь?

Пошел ты…

Итак, начинаю: раз, два..

Закрой рот!

Тр…

Заткнись!

Леш. Вот скажи, ты помнишь, когда-то еще в той, прошлой своей жизни,  ты где-то прочитал, что самый ужасный страх, который только может испытать человек, это если он встретит своего двойника. Помнишь? Школьником в классе шестом ты представлял себе эту встречу и на тебя накатывал такой ужас, что у тебя просто реально тряслись поджилки при одной только мысли, что сейчас в дверь войдет твой собственный двойник. Помнишь?

Помню. Ну и что. А сейчас?

Сейчас твой страх, Лешка, тихо позвякивает, как заевший колокольный звон. Маленький такой звоночек. Звончик. И это даже не страх. Так, страшик. Тускленькое чувство безнадеги всего, что было, есть и будет. Тебя ложкой вычерпали из самого себя, дурак.

Кто ты…

Я не людоед, Леха. Ты сам себя все время ешь. Вкусно?

Что со м-н-о-о-о-о-й?!

Да ладно. Ты уж или дожирай себя до конца, парень, или прекращай себя уютно покусывать. Несерьезно, ни то ни се. Выбирай, смерть, или жизнь. А так, наполовинку, не бывает.

А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!

 

— С прибытием, — будто сквозь туман, услышал Гаршин голос своего двойника. Алексей очнулся и посмотрел на стоящего перед ним себя. Двойник пристально, не мигая, все с той же полуулыбкой смотрел на него, явно ожидая какой-то реакции в ответ.

Гаршин вдруг судорожно кивнул, как-то чрезмерно низко наклонив голову. Словно поклонился. И тут же возненавидел себя за этот жест. А в следующую же секунду он еще и растянул губы в улыбке. Стоял и смотрел с угодливой улыбкой на тоже улыбающегося двойника, а в голове дрожало: «Что происходит, что я делаю?» Двойник, между тем, наклонил голову и потер подбородком ключицу.

В этот момент Гаршин понял, чем он отличается от него. Этот, второй Гаршин наклонял голову и тер подбородком не правое плечо, как обычно делал, Гаршин, а левое.

— Скажите, почему вы…, — начал Гаршин и осекся. Двойник поднял брови:

— Простите, что?

— Почему вы наклоняете голову к левому плечу?

— Голову? Не понял.

— Ну, вот так, — Алексей показал, как он делает. — Я же наклоняю к правому, — и показал, как он это делает.

— Ах, вот оно что, — добродушно ухмыльнулся Гаршин-два. — Вы за это обиделись, да? Простите. Так уж повелось. Знаете, полного сходства, до каждой пылинки, не бывает. Если бы было, мы все сошли бы с ума, понимаете? — двойник широко, в точности как сам Гаршин, улыбнулся. Казалось, сейчас он ободряюще засмеется и хлопнет его по плечу.

— Наверное, — проговорил Гаршин, не отрывая от второго Гаршина взгляда.

— Еще какие-нибудь вопросы?

— Нет, я…

— Тогда давайте, располагайтесь, — добродушно улыбаясь, кивнул второй Гаршин, — а я мусор пока. Потом поужинаем. Кстати, я отлично готовлю. А вы?

Гаршин пожал плечами и смог только из себя выдавить:

— Н-не очень…

— Ну, бывает, — Второй Гаршин понимающе кивнул, — ох, знаете, такие глубины в нас кроются. Бью пари, вы разбираетесь в музыке. Нет? На фортепьяно играете? Пальцы-то у вас длинные, тонкие, не то, что мои, — двойник показал свои ладони с растопыренными пальцами и сразу же убрал их — при этом Гаршину показалось, что длина пальцев двойника точно такая же, как у него.

— Вы подумайте, — увлеченно продолжал двойник, — может, о своем настоящем таланте вы и не подозреваете. Кто-нибудь третий из нас, или четвертый, ну пятый точно, или шестой уж наверняка — обязательно увлекается хоккеем, футболом. Может, даже профессионально играет. А кто-то умеет летать — тут двойник, поперхнувшись, кашлянул, — то есть, пилот, самолетами управляет.

— Самолетами? Несадящимися?

— Да какими угодно. Вот представьте: какой-нибудь сотый Гаршин, нет, тысячный, может даже и миллионный, триллионный, вдруг окажется великим поэтом не хуже Пушкина. Как думаете?

Гаршин смотрел на свою копию и ясно ощущал, как сзади по его спине взбирается кто-то отвратительно живой. Холодные кончики чужих пальцев медленно ощупывали его позвонки.

— Третий… — проговорил, сглотнув Гаршин.

— А? — поднял брови двойник.

— Четвертый, пятый… Вы сказали… третий из нас, или пятый, шестой. Кто-то летает. Сотый, миллионный — поэт… Они что, все уже здесь?

— Они? — расширил глаза двойник Гаршина и сделал такое движение, будто ударил себя ладонью по лбу, но лба не коснулся, — Ах…нет, что вы, остальные пока еще не пришли. Но скоро будут. Уже вышли. Непременно будут. А что? Вас это как-то… — двойник улыбчиво посмотрел в глаза Гаршину. Что-то неприятно навязчивое померещилось Гаршину в этом взгляде.

— Нет-нет-нет, ничего, — не понимая зачем он это делает, снова заулыбался противной угодливой улыбкой Гаршин, — это я так, интересно просто.

— Понимаю, — кивнул, не сводя с него глаз, второй Гаршин. — Мне тоже, знаете ли, все это представляется чрезвычайно увлекательным. Хотя, мне-то попривычней, чем вам. Вы, бедолага, такой путь проделали.

— Откуда… вы знаете? — напрягся Гаршин.

— Откуда, откуда… — с улыбкой, чуть выпятив губы, кивнул Гаршин-два, — Вы же сами прекрасно знаете, откуда, только не хотите об этом знать.

— Как это не хочу?

— Так. Не хотите, и все. Ох… — приторно вздохнул двойник и закатал глаза, — много среди нашего брата эгоиста. Ладно, это я тоже так. Я скоро. А вы будьте как дома… то есть, что это я? Конечно, вы у себя дома. Вон там наша комната, не забыли? — двойник Гаршина махнул рукой в сторону детской комнаты Гаршина, откуда доносилась музыка. Затем двойник шагнул к выходу. — А ключик, вот он, — добавил Гаршин-два, кивая на висящий, на вбитом в стену крюке ключ, — под половицей взял, наши родители там оставляют, помните?

Гаршин молчал, не зная, как реагировать на эти слова.

Получается, мои родители — еще и вот этого родители? И брат – тоже его брат?

Гаршин-два с легкой улыбкой и с ведром в руке вышел из квартиры и закрыл за собой дверь.

Постояв какое-то время на месте и глядя в закрытую дверь, Гаршин-один повернулся и пошел к своей детской комнате. Своей? Значит, не только. Эти, которые уже вышли и скоро прибудут. Сколько их? Шесть, семь миллиардов? Или больше? Сейчас 90-й год. Но все-таки, вдруг времени нет? Или оно идет куда-то не туда, в другую сторону, упало, рухнуло. Движется скачками, рывками, дрожит, трясется. Время, ты здесь, ответь? Деды в армии спрашивали: слышь, душа, сколько до дембеля? Так сколько же? Сколько еще осталось до твоей смер… рождения, Леха?

Музыка кончилась.

Гаршин вошел в свою детскую комнату. На тумбочке у изголовья кровати стоял похожий на серебристый кинопроектор катушечный магнитофон Akai, на котором крутилась одна бобина, и шелестел, прокручиваясь вместе с бобиной, кончик тонкой светло-коричневой пленки. Нужно, чтобы бессмысленное движение прекратилось. Вот она, клавиша выключения. Гаршин нажал на нее. Тишина. Рядом с магнитофоном стоял будильник, он показывал пять вечера.

Вот прямо сейчас, как же хочется, чтобы стрелки остановилось.

Но они шли. Снова и снова, неумолимо по кругу.

До твоего рождения осталось меньше полутора часов.

Слушай, ты сейчас живой или мертвый?

Мертвые же бывают только после смерти.

Значит, ты пока нерожденный.

Это значит, какой?

Какой-то третий между жизнью и смертью.

Черточка. Снова — черта. Или – прочерк? Есть ли я?

Странное слово: «есть».

Как будто рапортуешь кому-то о своей готовности к чему-то. Или тебе хочется съесть эту пустоту. Как там в других языках? К черту другие, их не существуют, потому что сейчас, именно в это самое мгновенье есть только ты, и…

Кто еще?

Нет, только я.

Брось, пылинка с мозгами.

Что? Кто это еще здесь?

Я.

Кто это — «я»?

Как кто. Ты, человек. Еще не родившийся. Но уже давно живой там, внутри матери, которая лежит в роддоме.

А эти, которые скоро придут — они что, тоже все сейчас там, в животе у матери?

Скоро начнутся схватки. Страшная сила будет извергать тебя из нее.

Их из нее?

Нас из…

Она рожает. Мама, скажи, сколько длился мой выход на свет? Десять часов, пять, три, час, минута?

Что если именно так рождался мир. Роженица исторгла мир из себя. Потом пуповину обрезали. Навсегда.

Но не может быть, чтобы бог, богиня, или кто там, запредельная какая-то инопланетная баба родила сразу миллиарды земель.

Гаршину вдруг стала неприятна тишина, пусть лучше будет музыка. В памяти всплыло: он, лежащий в кроватке, смотрит, как его старший брат включает серебристый бобинный магнитофон, тот самый, который переживет эпоху кассет и компакт-дисков, и вместе с древним проигрывателем «Вега» для виниловых пластинок будет включаться братом в его заполненном деревянными  игрушками доме в пригороде Москвы.

 Может, все может. Рождаются же близнецы. Двойни, тройни. А тут, не двое и не трое, а несколько миллиардов.

Если так, то смысла нет.

Елисей  брал пальцами кончик коричневой магнитофонной ленты с одной бобины и накручивал ее на другую. Затем включал. Вот так. Соединенные лентой бобины вращались как две планеты-близнецы.

Нет, есть.

Кто?

Смысл. Нельзя потеряться в планетах. Надо найти свою.

Кто говорит?

Кто-то поет.

Играет музыка, крутится бобина, шелестит коричневая пленка.

Голос из магнитофона в шаманском ритме хрипло повторяет: Рам-пам-пам-пам. Рам-па-па-па-па-пам… Рам-пам-пам-пам. Рам-па-па-па-па-пам…

 

НАШЕСТВИЕ

Гаршин опустился в кресло рядом с приготовленной для новорожденного детской кроваткой. Все четыре стороны кроватки были забраны деревянными решетками, чтобы не выпал младенец. Огороженный по бокам и открытый сверху вольер. Гроб тоже огорожен и открыт сверху — до тех пор пока его не накроют крышкой и не заколотят. Две кровати: одна для родившегося, другая для умершего. Для пришедшего и ушедшего. Вход и выход. Кровать уходящего перед выходом в землю закрывают крышкой. У кровати пришедшего, перед тем, как он выйдет в жизнь, убирают стены.

На кроватной подушке лежит плюшевый Мишка. Алексей не сразу узнал свою первую игрушку, потому что Мишка был еще совсем новенький, только что купленный. А он помнил его лет с трех, уже затертого, растрепанного, с почти оторванной левой ногой, которую мама несколько раз пришивала. С Мишкой Гаршин любил спать до шести лет. Потом плюшевая игрушка куда-то пропала. Наверное, медведь окончательно порвался и отец его выбросил, тайком, потому, что Алеша любил сохранять свои игрушки, считая их вечными. И вот, Мишка здесь. Значит, ничего не исчезает. Ничего?

Вечность, ты есть?

Или это уже не тот самый Мишка? Другой медведь, только внешне похожий на оригинал. Если так, значит ты, вот такой, какой есть, когда-нибудь исчезнешь навсегда. Погоди, погоди… А душа, если она есть, она-то — единственная? Или у нее тоже куча двойников? Чья душа сейчас находится в теле рожающей тебя матери? Неужели ты ходишь сейчас с копией души с одним единственным изъяном? Как же отличить? Где та, первая, единственная душа, с которой все началось?

Да была ли она.

Гаршин взял в руки Мишку, посмотрел в его темно-коричневые пластиковые глаза. Наклонился и поцеловал игрушку прямо в вышитые толстой ниткой маленькие темно-красные губы.

— Миша, — сказал Гаршин, словно первому, наконец-то встреченному живому существу, — Миша…

За окном, на улице, давно уже слышался какой-то шум.

С плюшевым медведем в руке Гаршин подошел к окну, отодвинул гардину и посмотрел вниз. Там, на дорожке у ограды придомного палисадника стоял с пустым ведром в руке его двойник и с кем-то разговаривал. В первую секунду Гаршину показалось, что он никого рядом с двойником не видит. Но туманное облако рассеялось, и он понял, что рядом с первым двойником Гаршина стоит еще один человек — третий Гаршин. Одет третий Гаршин был в светлый костюм, коротко острижен, почти лысый. Он казался немного старше нас, первых двух. Но может, это все же был не он, не Гаршин? Просто похожий… Алексей прилип к оконному стеклу, пытаясь рассмотреть во внешности третьего двойника что-нибудь чужое. Оба Гаршина о чем-то тепло беседовали. Неожиданно второй Гаршин резко поднял руку и, продолжая разговаривать, указал пальцем на окно, из которого смотрел Алексей. Третий двойник быстро поднял голову и взглянул Гаршину прямо в глаза — он едва успел отпрянуть от окна. Теперь сомнений не оставалось: явился еще один Гаршин.

Но Алексей не ушел от окна. Теперь он стоял чуть в отдалении, за шторой, чтобы его не было видно, и продолжал смотреть на улицу

Двор перед подъездом, между тем, наполнялся людьми. Они шли и шли, со всех сторон, со стороны детского сада, с обеих сторон «Китайской стены», спускались с холма, застроенного одноэтажными и двухэтажными частными домами. Десятки, сотни, тысячи одинаковых лиц, в каждом из которых Гаршин узнавал себя. Казалось, некоторые двойники возникают из воздуха, неоткуда, просто появляются, и все. Все они были в разной одежде, только немного отличаясь от него эмоциями, манерами, ростом, полом. Да, было в толпе немало и Гаршинов-женщин, точных его копий, примерно его возраста, с тонкими и изящными фигурами, с чуть более гладкими и тонкими чертами лица, с длинными, пышными, или стриженными волосами. Некоторые Гаршины здоровались друг с другом, хотя кто-то и не здоровался, а иные смотрели на соседних двойников с явной враждой. Вскоре Гаршиных стало уже настолько много, что их скопище напоминало многолюдную манифестацию. Люди, мешая друг другу, с трудом протискивались сквозь плотную толпу. Наибольшее количество Гаршиных собралось у входа в подъезд, над которым находилась его квартира. Двойники стояли, что-то обсуждали, время от времени поглядывая вверх, на окна дома.

Гаршин смотрел на них и лихорадочно соображал, что же ему делать.

Может, сбежать через крышу дома и потом как-то незаметно спуститься? Но как это сделать, не выходя из квартиры? Не перелезать же через балкон. Тогда его точно увидят.

А люди внизу все прибывали. Теперь уже весь холм с частными домами, на вершине которого виднелись желтые многоэтажки жилого массива «Сокол», был заполнен толпящимися Гаршиными. Двойники текли ручейками вниз, к его дому. Вскоре в толпе начались ссоры, кто-то кричал, ругался. В двух-трех местах Гаршин увидел драку. В одном месте сразу трое или четверо Гаршиных избивали одного. Били жестоко, яростно, руками и ногами. Оставив избитого Гаршина лежать на асфальте, истязатели ушли, другие Гаршины тут же сомкнулись и скрыли растерзанного человека под своими телами. Вскоре Гаршин заметил, что новые Гаршины из толпы стали чаще поднимать головы —  многие из них смотрели на окно, в котором он наблюдал за ними из-за шторы. Гаршины кивали друг другу и говорили с улыбкой или с искаженными от злобы или раздражения лицами: «Ага, вот он! Где? Да вон же, смотрите! Там, там, видите, что ли? В окне. За шторой. На четвертом этаже. Вон-вон, выглядывает». Одна девушка Гаршин, глядя на него, злобно выкрикнула: «Эй! Чего смотришь? Сейчас мы придем к тебе», – и обернулась, махнула рукой: « Давайте, все туда, к нему, к нему!»

И они пошли.

Под его подъездом образовалась настоящая давка с криками, руганью, стонами. Гаршины пытались все вместе войти в подъезд, задние напирали на передних, и лишь немногим удавалось толстой струей, похожей фарш, втискиваться в подъездную дверь.

— Туда, домой, к себе, домой! — слышались разноголосые выкрики.

«Дверь!» — выйдя из оцепенения, с ужасом вспомнил Гаршин.

Второй Гаршин, уходя, не запер входную дверь – он повесил ключ на крючок в прихожей. Если сейчас кто-то с той стороны потянет ручку на себя — дверь откроется.

Гаршин выскочил в коридор, подбежал к двери, рванул с крючка ключ. Поднес ключ к замку, но вдруг рука его замерла в сантиметре от замочной скважины.

«Все равно, — поплыли лихорадочные мысли, — это же все равно! Если они пришли, вернулись на Землю, люди, да, они же люди… ты сам просил людей вернуться, и вот они явились… семь миллионов Гаршиных. Куда прятаться? Они все равно войдут, потому что это их квартира. Выломают дверь, если она окажется закрытой, а когда они поймут, что ее запер я, тогда мне… лучше сдаться. Может, не тронут?»

Он уже слышал гул голосов поднимавшихся по лестнице людей. Затем послышался звук расходящихся дверей лифта, из кабины вывалилось на площадку не менее десятка Гаршиных. С секунды на секунду дверь распахнется и они войдут. Вот уже голоса рядом с дверью. Дрожащей рукой Гаршин вставил ключ в замочную скважину. Тихо, как можно тише, слушая стук собственного сердца, он провернул ключ. Еще раз. И еще один раз. Все. Там, с той стороны, почему-то стало тихо. Будто они услышали, как он закрывал дверь. Гаршин сделал острожный шаг назад — и в тот же миг в уши ему заорала трель дверного звонка. Выпустив торчащий в замке ключ, Гаршин попятился. Когда он был уже на пороге большой комнаты, чья-то рука с той стороны резко дернула ручку.

— Что? Закрыто! — раздался удивленный голос.

— Кто там? Открывай, — произнес другой голос.

— Что он себе позволяет! — возмутился третий.

— Ломай! — рявкнул четвертый.

— Погодите, он меня послушает. Леша, это мы, — услышал Гаршин голос первого второго Гаршина. — открой пожалуйста, Лешенька. Слышишь? Это я, Алексей Гаршин, узнаешь? Открывай, брат. Тут же ничего страшного, не чужим людям откроешь, а себе самому. Пожалуйста. По-хорошему прошу. Слышишь?

Гаршин в это время находился уже в большой комнате и стоял, прижимаясь спиной к застекленному шкафу, наполненному чайными наборами и хрустальной посудой. Он смотрел на наклеенные, напротив него, над зеленым диваном фотообои. На обоях была изображена яхта с белоснежными парусами, плывущая по морю навстречу едва видимому на горизонте острову.

Внезапно Гаршин остро, мгновенно — будто прямо сейчас прыгнул ногами вниз в прозрачную теплую воду, и сквозь поднимающиеся пузырьки увидел вокруг себя свое прошлое — вспомнил, как много лет назад он заболел, и брату (родителей тогда не было дома) пришлось за ним ухаживать, давать лекарство, читать книги, чтобы младший брат заснул. У Алеши был отит, воспалилось и сильно болело ухо. Сколько тебе было лет? Ты только начал ходить в школу, значит, лет семь или восемь. Гаршин вспомнил, как он лежал на этом разложенном зеленом диване, укрытый теплым одеялом и тихо плакал от боли в ухе, когда в комнату вошел старший брат. Елисей закапал ему в ухо холодное мокрое лекарство, сел рядом и начал читать вслух книгу «Одиночные мореплаватели». Глава называлась «Островитянин». В ней рассказывалось о кругосветном путешествии француза Алена Жербо, который не был профессиональным моряком, просто однажды он сел на яхту и поплыл, потому что любил приключения и странствия. Алеша слушал мерный, похожий на плеск накатывающих волн, голос Елисея и представлял, что сейчас он, Алеша Гаршин, плывет на этой самой яхте. Вот он поднимает грот, ставит стаксель. Натягивает шкоты, чтобы перекинуть парус на другой борт и судно могло идти против ветра галсами. Ветер крепчает, начинается настоящий шторм. Гаршин убирает паруса, бросает в бушующий океан плавучий якорь, чтобы яхта не перевернулась и находилась носом к волне. Сильным ударом волны его смывает за борт, но он привязан канатом, и поэтому смог вынырнуть и забраться на яхту. Наконец, буря утихла. Проснувшись на рассвете, Гаршин смотрел на бледно-розовое встающее солнце, вечером он наблюдал, как огненный шар опускается за горизонт. Он видел звезды, рассыпанные хрустальными огнями на теплом черном небе. Смотрел, как всплывают киты, как яхту обгоняют дельфины. Как выныривают и взлетают над водой летучие рыбы с ажурными острыми крыльями, похожие на морских ангелов. Иногда ангелы падали на палубу, и Гаршин, если был голоден, съедал их, высасывая из сочных тел живительную пресную влагу. Дул попутный ветер, яхта шла на спинакере. Стоя за штурвалом, он высматривая на горизонте землю.

И вот, земля появилась.

Боль в ухе прошла. Елисей закончил читать и закрыл книгу.

Братья молчали.

— Когда я вырасту, — сказал Алеша, — я куплю яхту и отправлюсь в одиночное кругосветное путешествие.

Брат молчал, чему-то улыбаясь.

— А ты поплывешь со мной? — спросил Гаршин.

— С тобой? — Елисей удивленно поднял брови.

— Да.

— Ты же сказал, что хочешь в одиночное кругосветное путешествие?

— Одиночное, но не одинокое. Я хочу плыть с тобой.

Елисей погладил брата своей прохладной рукой по волосам.

 — А что, это мысль, — сказал он, — отправиться вместе в одиночное, но не одинокое путешествие.

— Значит, поплывем?

— Конечно, брат. Только сначала ты подрасти немного.

— Я вырасту. Скоро, я обещаю.

Елисей сидел на краю дивана и молчал. Только улыбался он чуть глубже, задумчивей. Наверное, уже слушал свою музыку.

— Елисей, — позвал его Леша.

Брат повернул к нему голову.

— Скажи, я не умру? — спросил младший брат.

Несколько секунд брат молчал, видимо, перестав слушать свою музыку. Потом качнул головой и ответил:

— Нет.

— Как это, нет? — задумчиво удивился Алеша, — Все же умирают.

Это был уже другой их разговор, когда Гаршину недавно исполнилось двенадцать лет. Он и брат стояли в этой же большой комнате, у окна, за которым начинались похороны: внизу выносили из подъезда открытый гроб с недавно скончавшимся соседом с третьего этажа. Играл «Похоронный марш» Шопена.

— Все же умирают… — повторил Алеша, — вон видишь, лежит мертвец.

— Он в другом мире, — ответил Елисей. — Но не мертвый.

— Как? Почему он ушел туда… в другой мир? Почему здесь не остался? Почему мы все туда уходим? Зачем нам — туда?

Елисей повернул голову и смотрел на брата — и в то же время как будто смотрел куда-то дальше.

— Может, — после паузы сказал, наконец, брат, — из-за того, что…

— Что?

— Из-за того, что мы мало любим, — сказал брат.

— Мало? Любим?

— Да. Любим. Но любви не хватает. Если бы ее хватало. Если бы ее было много, до конца, до самого конца, никто бы, брат, не умирал. Тогда, может быть, вообще бы всех этих других миров не существовало.

Сейчас, стоя у обитого зеленой тканью дивана и у фотографии яхты на стене, слушая нарастающие удары в дверь, Гаршин видел перед собой не только брата, но и отца, и мать, и множество своих дней и лет жизни в разных годах и городах, и все они, люди, и места и время, сошлись сейчас в нем в одно единое время и в один миг, в одно чуть замедлившееся мгновенье, в котором всё встретилось со всем. Елисей стоял перед младшим братом и смотрел на него так, словно читал книгу, а может, молитву.

— Эл, — сказал Гаршин, — скажи мне правду. — Я ведь… уже там?

— Где?

— Там. Где наш сосед. Которого внизу несут сейчас в гробу.

— Леш, ты…

— Я — там?

Брат отвел глаза.

            — Я умер, да? Я ушел в другой мир и сейчас там? Да? Да?

Говори!

            Брат молчал, глядя мимо него.

— Скажи же мне правду, брат. Почему ты молчишь?

Елисей ничего не отвечал. Глаза его были как два маленьких океана.

— Я… — тихо произнес брат, — я…. я тебя...

— Говори, я — мертвый? Труп, да? Значит, я умер, и напрасно жду, что люди вернутся? Зря я искал и нашел Христо, все было бессмысленно, да? И мне не выйти отсюда? Никогда? Да? Тогда чем же твоя гребаная насмерть отличается от этой смерти? Что мне с того, если я живой, но никогда никого не увижу, а? Отвечай!

— Лешка, я…

— Что?

— Я те…

Гаршин не услышал, что сказал брат, потому что дверь в этот момент громко затрещала под мощными ударами.

— Придурок! — орали на лестничной площадке, — это же наша дверь, зачем ты ее ломаешь? Кто чинить будет?

— Подожди. Он сам откроет. Лешенька! Слышишь, Леша? А, Леш? Ты почему не открываешь? Презираешь нас, да? Себя презираешь? Нехорошо, Лешка, ох неправильно… себя не уважать. За это ведь и расплата наступить может. Этот дом нам всем принадлежит, не только тебе. Ты что, вздумал быть сам по себе? Не выйдет. Открывай, добром прошу! Еще минута — и я за себя и всех нас не ручаюсь. Слышишь, ты труп. Ты уже — труп!

Дверь потряс новый мощный удар.

«Мертвый… Да, я — труп, — мелькнуло у Гаршина, — Пусть они разорвут меня. Пусть, теперь все равно…»

— Не все равно Лешка. Быстро залезай в диван. Помнишь, как раньше?

— Кто это? Ты, брат?

— Помнишь, как тогда? Когда все семья искала тебя, и не нашла, а оказалось, что ты спрятался в диване и заснул в нем. Твое потайное место. Ну, вспоминай.

— Да, вспомнил, помню! Меня тогда нашли только вечером, когда отец раскрыл диван и увидел меня спящего.

— Точно. Залезай туда же. Они не найдут тебя, никогда.

— Но ведь я … уже не маленький. Я не помещусь в диване.

— Человек всегда маленький, Лешка. Поместишься! Быстрее лезь, они уже близко.

Гаршин подошел к зеленому, еще новому, недавно купленному раскладному дивану и раздвинул его спинку на две половины — словно крылья раскрылись. Там, внизу, в теплой темноте, было то самое место, в которое он однажды залез в четыре года, да так и заснул — внутри оказалось мягко, тихо и как-то волшебно хорошо. Но какая же в диване узкая щель, нет, он не пролезет. Только просунул ноги, как в коридоре раздался грохот, и на пол упала выбитая дверь.

Не влезу…

Сможешь!

Гаршин скрючился как младенец, нагнулся и стал протискиваться — створки дивана раздвинулись перед ним: будто чрево женщины впускало обратно ребенка. Когда он залез внутрь, створки закрылись, погрузив его в темноту. Неужели ты поместился?

Как только диванные двери захлопнулись, в комнату ворвалась толпа взбешенных Гаршиных

— Где он?! — орали. — Его здесь нет!

— Он не мог из квартиры уйти. Ищите, ищите!

— Переройте все вверх дном. Он где-то здесь прячется.

Десятки ног бегали по комнате и дивану, ударяли в обивочную ткань, гудели, топали, стучали, руки срывали гардины, распахивая двери шкафов и шифоньеров, переворачивая кровати и кресла. Диван тоже хотели перевернуть, но лишь дернули несколько раз, подняли и с грохотом бросили обратно на пол.

— Его нет в квартире. Мы все осмотрели.

— Что за бред! Он не мог уйти незаметно.

— Может, вылез в окно?

— Какое окно? Снизу наши смотрят, они бы не пропустили. Черт, куда же он делся?

— А может, он среди нас?

— Что? Что ты мелешь?

— Так он же такой как мы, Леха. Что если он слился с нами, и мы его пропустили.

— Нет, не может быть! Хотя… Ты — не он? А ты? А ну, Лешка, посмотри на меня?

— Ты что, сбрендил? Я не он.

— Я тоже. А может, это ты он?

— Что ты сказал, урод?

— Что слышал, гнида. Зажгите свет! Почему здесь так темно? Ага, вот же он…

— Нет — он там. Да нет же, вон, смотрите, он на кухню пошел.

— Стой, Гаршин, не уйдешь! Пусти, придурок, на себя посмотри, это ты.

— Нет, это ты! Ты!

— Не ты, а ты! Там! Вон он! Ага, это ты! Ты? На! А-а!

В квартире началась драка: громкие крики, удары, визги, стоны. Два или три Гаршина упали на диван, на них навалились другие Гаршины, и вместе они боролись, кусались, шипели, ругались.

Наконец, голоса в комнате стали стихать. Их заволокло каким-то ватным туманом, заглушающим звуки. Вскоре наступила тишина. Гаршину казалось, что если он сейчас в полной темноте встанет, то обнаружит, что узкое пространство внутри дивана превратилось в просторный грот или зал, по которому можно ходить, бегать. И может быть, убежать навсегда.

Но он не двигался. Ему было легко и уютно лежать почти в невесомости на мягкой упругой поверхности, похожей на теплый соленый океан. Лишь иногда он шевелил кончиками пальцев рук и ног, и тогда его тихо покачивало на волнах.

 

ТАМ, С ТОБОЙ

Если ты умер и мертв, то диван это гроб. А если ты родился и жив, то диван чрево матери. Мертвое и живое соединились в тебе, и ты не понимаешь, какой ты сейчас, живой или мертвый. Ты только чувствуешь, что в тебе живет что-то еще, великое, важное, главное, то, что было до твоего рождения и останется с тобой после смерти.

Рождения и смерти нет. Ты моллюск в раковине, и ты знаешь, что тебе ничего не грозит. Здесь нет больших страшных рыб, ужасных зверей и человеческих чудовищ. Никто не может навредить тебе. Как же ты раньше не догадывался, что надо именно так все чувствовать?

«я… люблю… тебя» — услышал он, наконец, слова брата, которые заглушил треск выбиваемой двери. Нет, это уже сказал не только брат. Это слова и его матери, которая прижимает сейчас новорожденного мальчика к себе. Но это и не слова, потому что мама без слов произнесла их, и он, не слыша и не понимая значения этих слов, сразу ощутил и понял их. Он ловит губами сосок материнской груди, похожей на мягкий колокол — и трясет его, звонит, колышет, впивая в себя молочные реки. Спокойно и тихо. Кровь становится молоком. Стоны боли стали стонами счастья. Тебя покачивают уже не волны, а руки. Эти руки сильные и вечные, как море, из которого ты вышел. Руки-волны плещут, накатывают и отступают, приходят и уходят. Они текут, не кончаются. Они все время держат тебя на себе, обнимают, гладят, накрывают, качают. Губы. Такие же мягкие, теплые и упругие, как и те, из которых ты вышел. Прикосновение материнских губ похоже на прикосновения хобота слоника — помнишь, как в семь месяцев тебя везли в коляске по весенней улице и завезли в зоопарк, где шло представление со слонами. «Смотри, Лешенька, слоник! Слоник, видишь?» Ты смотришь на живую гору: серый морщинистый великан с громадными ушами. Ты смеешься, когда видишь, как великан целует своим длинным хоботом-носом ладонь дрессировщицы, а потом мягко касается ее губ и глаз. Ресницы матери, то влажные, то сухие, шуршат по моим щекам, когда она близко-близко наклоняется, чтобы поцеловать меня или сказать что-то на ухо. Смотри, там впереди… видишь? видишь?

Вижу. Мне десять лет. Я сижу на днепровской косе и смотрю на зеленоватую, подернутую ряской воду. Вокруг кусты и низко склоненные ивы — меня не увидеть с дорожки, если кто-то пройдет мимо. Только Игнат знает, где я — и он скоро придет. Здесь наше место. В камышах покачивается на легкой волне, которую изредка поднимают байдарки и моторные лодки, наш Черный пират. Старое бревно, почему-то действительно черного цвета, с выцарапанным черепом и скрещенными костями. Мы с Игнатом нашли его метрах в трехстах ближе к причалу и отбуксировали сюда. Сначала думали, что бревно горелое, но потом поняли, что оно просто очень старое. Именно такие твердые как камень, почерневшие деревянные остовы остаются от древних построек и античных кораблей. Может быть, Черному пирату больше трехсот лет и он помнит казацкие струги, византийцев, турок, греков, хазар. Мы сразу поняли, что нашли корабль, на котором поплывем на остров. Вот он, передо мной, заросший ивами, в редких песчаных прогалинах, остров. Всего лишь нужно пересечь залив. Здесь, под берегом, глубина по колено, и ноги сразу утопают в иле. Полно нор, в которых прячутся раки. Зеленый камыш с напоминающими сигары коричневыми, пушистыми внутри бутонами. На сигарах сидят стрекозы. Одна из стрекоз подлетела ко мне, висит в воздухе, сверкая переливающимися перламутровыми крыльями, но не садится, боится. Я смотрю на воду с колыхающимися в ней зелеными пылинками. Бежит по воде водомерка, вдруг останавливается и замирает. Можно протянуть руку и дотронуться до нее. Но я не двигаюсь. Торчат из воды сонные глаза лягушки. Воздух, словно человек, затаивает дыхание. Тихо. Только где-то стрекочет кузнечик. Припекает в затылок солнце. Я хочу в туалет, по-большому. Странно, что в такие минуты хочется в туалет. Будто жизнь напоминает, что она есть вечное движение. Всегда в тебе и вокруг тебя что-то шевелится, плавает, ползает, летает. И в то же время тишина и покой. Только далекий стрекот кузнечика, шорох сухой травы.

Шаги.

Игнат осторожно раздвигает кусты, наклоняется вперед:

— Гаря, ты здесь?

Я здесь. Я здесь и везде. Трава и деревья прорастают в меня, а я в них. Я писаю и какаю с задумчивой радостью, ничего не стесняясь, радуясь свой бессмысленной бессмертной свободе на сильных волнах-руках. Жидкое и мягкое выходит из меня и исчезает в земле, а в меня входит другое, прохладное, теплое, успокаивающее. Я иду, лечу, плыву, оплетенный деревьями и облаками, птицами, рыбами, машинами и людьми, городами и домами, странами, озерами, реками, океанами, как на глобусе с нарисованной фломастером смеющейся рожицей Джона Сильвера в бандане с черепом и костями, что стоял на моем письменном столе до последнего класса школы.

Мы играем в прятки в овраге. Я забираюсь в такие кусты, где меня точно не найдут. Я и сам бы себя не нашел. Зачем? Лежу в траве, смотрю в небо. Бледно-голубой, почти без единого облачка, океан воздуха над головой. В середине океана плывет, оставляя за собой пушистый след, серебристый самолетик–кораблик. В самолете сидят люди, которые смотрят на меня, лежащего на траве. Самолет скоро приземлится, и тогда я тоже встану с этой прохладной травы и выйду к людям. А может, не выходить? Лежать и не вставать, лететь и не садиться. Всегда. Тогда, и сейчас, и потом. Невозможно. Даже если ты затаился, замер, все равно в тебе и вокруг тебя бушует, звенит, плачет, смеется, летит, ползет, бежит куда-то целый мир. Надо мной склонилась травинка, по которой упорно кто-то карабкается. Маленькая оранжевая букашка с черными пятнышками. Божья коровка. Словно заводная машинка, игрушечный Фольксваген–жучок. Травинка под тяжестью божьей коровки наклоняется все ниже, насекомое приближается, и вот я уже вижу переступающие по зеленому стволу черные лапки, выглядывающие из-под панциря белые венчальные крылья. У божьей коровки серебристые, как у инопланетянина, глаза, которыми она, не мигая, с любопытством смотрит на меня, землянина. Вдруг божья коровка раскрывает белые крылья и взлетает. Туда, к самолету. А может, и дальше, в другие галактики. Когда-то я тоже умел летать. И мать моя, и отец. Все мы, как птицы и бабочки, заполняли небо и как рыбы — океаны. Земля слишком твердая, слишком грязная для нас. Если жить, то в воздухе или в воде. На землю лишь иногда опускаться. Ничего, скоро мы все всё вспомним и полетим. И нырнем. И не умрем. «Леш! Леха, ты где? Пацаны, куда Гаря заныкался?» Не хочется отвечать. Сами найдут. Но внезапно я вскакиваю. Мне стало так безумно хорошо, что захотелось обнять и зацеловать вес мир. Сердце затряслось, руки сами сжались кулаки. Хорошо, хорошо, какое же это ужасно хорошее, классное, четкое, шумящее, орущее, поющее на ветру слово — «Хорошо!». Я мчусь сквозь трескучие ветки, листья, сучья. Ветер бьет в лицо, ветка царапает ухо, хлещет по щеке. Несусь вниз по скользкой траве. Отрываюсь. Вот сейчас, сейчас… Наконец-то! Мои ноги уже над землей — совсем как в море, когда ты заплываешь на большую глубину и не можешь достать до дна. Выше, еще выше! Смотрю вниз на землю и вижу сверкающие на солнце заснеженные леса и горы, среди которых порхают пушистые снежные бабочки

Вечность — она же вся в детстве. Если не выходить из детства, то можно и не умирать. Если в детстве очень долго жить, то смерть окажется совсем незаметной, веселой, нежной, как летний сон после обеда, когда ты набегался во дворе, устал, рухнул на диван и сладко уснул. Дети, как и сумасшедшие, живут вечно. Дни становятся такими огромными, что время с утра до вечера растягивается на недели, месяцы, годы. И ты живешь так, словно находишься в ста жизнях одновременно. Мне пять лет. Я очень боюсь кататься на санках с крутой заснеженной горы у реки, с которой съезжают все дети. Но мне ужасно хочется съехать вниз, как они. Я и папа поднимаемся на заснеженную вершину, отец тащит за собой на веревке санки.

Внизу я всерьез уверял, что легко съеду вниз, но теперь едва ли могу вымолвить хоть слово, потому что страх сковал меня как лед воду. Но вот, мы уже наверху. Отец сажает меня на санки. «Папа, ты поедешь со мной?» «Что ты, я не помещусь, сынок, — улыбается отец. — Я же тяжелый, мы застрянем. Я поймаю тебя внизу, хорошо?» Папа уходит, и я хмуро выстаиваю очередь из шумящих детей с ледянками, санками, кусками фанеры, шинами. Сажусь на свои санки, беру веревку в руки и, как учил отец, отклоняюсь назад и перебираю по снегу ногами, чтобы придвинуться к краю горы. Как же здесь высоко! Но делать нечего, придется ехать. Я подталкиваю себя ногами и добираюсь уже до края горы — санки сами начинают потихоньку скользить вниз. Папа поймает меня. Но где он? Внизу стоят родители, ждущие своих детей, но отца среди них я не вижу. Назад, быстрее назад! Поздно, уже не вернуться. Санки соскользнули с вершины и начинают набирать скорость. От страха я зажмурился, а когда открыл глаза, увидел, что несусь прямо на дерево. Сейчас врежусь! Черное на фоне снежной белизны дерево летит мне навстречу с бешеной скоростью, увеличиваясь в размерах. Черный пират, это ты? Внезапно я въезжаю в густую невидимую перину и завязаю в ней. Останавливаюсь. Надо мной склонился отец, он держит меня обеими руками и смеется: «Ну ты, Алешка, даешь! Как ракета. Еле поймал». «Папа, где ты был, я же тебя искал» «Как где? Здесь. Я же сказал, что буду стоять внизу и ловить тебя» «Но там… было дерево» «Да, ты поехал не туда, сынок, тебя занесло. А нужно было во-о-он туда, видишь, туда, где река» «Вижу, папа…» «Ну что, еще раз на горку?» «Папа, а я не провалюсь под лед?» «Нет, что ты, лед крепкий, видишь, сколько детей на речке играет». Я снова взбираюсь на гору, сажусь на санки и еду вниз. Вылетаю к замерзшей реке. Меня выносит почти на середину запорошенного снегом льда, я скатываюсь с санок. Лежу на спине и смотрю на морозное, в пару и облаках небо. Оно бесконечное. Кажется, небо везде, и за моей спиной. Там, в голубой вышине, серебристым крестиком движется самолет. Тот самый, что будет лететь, когда я летом спрячусь в тенистом овраге. Самолет так и не приземлился. В его салоне сидит единственный пассажир, он смотрит из иллюминатора вниз, на меня. Кажется, он похож на меня. Что, если нас всего двое на целом свете? Он и я. А может, мы с ним один единственный человек? Под самолетом расстилается воздушное море. Подо мной толстый лед и холодная зеленая речная вода, в которой шевелятся водоросли, плавают рыбы, спрятались на зиму в норах раки. Рыбы и раки переговариваются между собой, я слышу их голоса. Когда-то мы все, я, мама, отец, брат, понимали язык зверей, птиц, рыб, насекомых. Помнишь, ты как-то сказал, что раньше мы с тобой говорили на одном языке, а теперь перестали понимать друг друга. Это я сказал? Ага. Надо же, я и забыл. Ты забывчивый, Алешка. Нет-нет, я все, ну почти все… помню. Мы все всегда помним. Просто потом забываем. Но это все равно остается, оно никуда не девается и не теряется. При желании можно залезть в сундук воспоминаний и снова все увидеть. В сундук? Ага, конечно, ты разве забыл? Да… я помню.

Когда же это было? Посмотри внимательнее и увидишь. Я смотрю, смотрю. Ну, видишь? Вижу… Твои коленки, торчащие из-под платья. Худые, загорелые, искусанные комарами. На правой ноге у тебя сбоку ранка, замазанная йодом. Упала? Ха-ха-ха! Опять ты забыл. Мы же гоняли в футбол. Там, на поляне у сосен возле пруда. А-а, да, ну конечно, вспомнил. Возле ворот ты споткнулась и проехалась по траве. А потом, помнишь, какой я классный гол забила? Еще бы. Я подумал, классно девчонка в футбол гоняет. Нас было пять пацанов, с тобой получилось две команды, трое на трое. Вот-вот, и я в твоей команде. Мы выиграли. Бери клубнику, вкусно? У–у–у... Я рядом, в шортах и в сандалиях, сижу на деревянной ступеньке, беру из тарелки на твоих коленях покрытые зернышками большущие красные ягоды. Они тугие, лопаются во рту, зубы прокусывают мякоть, сок брызжет, словно красный солнечный свет. Клубничное солнце. На тебе и на мне прыгают солнечные зайчики. О-го-го, сколько их! Сколько нам, Вер? Тебе одиннадцать, Лешка. А мне почти десять. Всего-то? Как давно это было! Как фильм на засвеченной  пленке сто лет назад. Ага, точно, когда было немое кино и в кадре всегда светило лето, будто зимы не существует. А ее на самом деле не существует. Представь, если все время зима, и никогда не наступит лето. Вечность должна быть только летом. На двоих нам больше двадцати лет. Как много! Ха-ха. Когда нам будет сто лет на двоих, интересно, какие мы будем? Слушай, а через тысячу лет от нас что-то останется? Что? Ну, воспоминание какое-нибудь, или кадр, хотя бы один или два кадрика, как мы сидим сейчас вместе на ступеньках дачи твоего деда, лопаем клубнику, и в глаза нам светит клубничное солнце, и мы жмуримся от него. Я думаю, если солнце в небе не погаснет, и через миллион лет от нас что-то останется. Точно, солнце это же как лампа в кинопроекторе, светит и светит лучом на экран. А экран это мы, если на нас не светить, то мы исчезнем, да? Не знаю, мы не… Слушай, а если лампа погаснет? Да ладно. Когда я вырос и был киномехаником в армии, лампа в нашем кинопроекторе однажды перегорела и погасла. И что потом? Фильмы неделю в клубе не показывали, вот что, пока лампу не заменили. Интересно, солнце тоже можно заменить? Конечно. Там, в космосе, наверняка много солнц запасных. Если что, зажгут новое. И фильм продолжится? И фильм продолжится, и пленка будет стрекотать, как и раньше, выгибаясь петлей, и будет показывать кино нашей жизни. Жалко только, что фильм когда-нибудь закончится. А знаешь, однажды мы с напарником придумали вечный фильм. Как это, вечный? Просто. Помнишь старый французский фильм, «Профессионал», с Бельмондо в главной роли? Ага, он такой классный и милый. Бельмондо там погибает в конце, под музыку Морриконе. Вот-вот. Представь, мы ту концовку с выстрелом и смертью героя вырезали, а записали мой голос, такой как у диктора в советской программе «Время». Говорю величественно и чуточку грозно: «Ваш вопрос еще не решен. Возвращайтесь к началу». В общем, склеили мы эту пленку, и сразу после моего закадрового голоса фильм начинался заново. И так без конца. Он никогда не кончался, понимаешь? Солдаты из нашей роты обожали сидеть в кинозале и смотреть наш бесконечный «Профессионал». Жаль, потом склейка порвалась, да еще и ротный узнал, что мы неуставные просмотры в клубе устраиваем, реквизировал пленку с фильмом. Но все равно наш Бельмондо живой остался. Представь, в тысячах других фильмах он погибает, а в нашем — не умер. Классно! Вот бы и наш с тобой фильм так смотреть, чтобы он никогда не заканчивался. Слушай, Алешка, а знаешь, мне кажется, мы сейчас с тобой как раз его смотрим. Наш фильм? Да. И смотрели его раньше. И будем смотреть потом. До конца еще далеко. Мы будем, будем, смотреть еще долго. Точно. Слушай, какая ты в этом кадре… Какая? Ну, такая… Какая? Остановись немножко, замри. Вот так. Представь, мы сейчас находимся под водой, а вода это воздух. Или нет, нет, мы — в невесомости! В космосе? Да-да! Слушай, ты не знаешь, в каком мы сейчас времени? В том, когда мы маленькие, или когда уже выросли? А-а, не знаю, может, во всех сразу. И в том времени, в котором нас еще не было? И в том, когда нас уже не будет? А что, может, мы вообще во всех временах одновременно живем, как Бельмондо в твоем фильме. Ха-ха, так разве бывает? А почему нет? Мы и сейчас с тобой в фильме. Нашем? Ну а в каком же еще. Смотри, как ты сейчас медленно, совсем как распускающийся цветок в замедленной съемке, поворачиваешь голову и улыбаешься. Видишь? Твои ресницы ужасно белые, они выгорели на солнце. Твои глаза как два камешка из морской воды. И веснушки. У тебя их много тогда было. Сейчас они тоже есть? А ты что, не помнишь? Не-а. Не не-а, а да-а. Не да-а, а не-а. Ха-ха.. Как ты смешно говоришь: «Не-а». И ты как смешно передразниваешь: «Да-а». А ты погляди на экран, есть у меня веснушки? А я не хочу на экран, я хочу смотреть на тебя. Ха-ха-ха, ну и смотри, только в темноте все равно ничего не увидишь. Почему в темноте? Ну как, мы же сейчас с тобой внутри сундука мечтаний. Мечтаний? Конечно. Погоди, ты же говорила, что мы пойдем смотреть сундук воспоминаний. Ну дв. А воспоминания — что, не мечты? Только сбывшиеся. А если что-то плохое вспомнится? Смешной ты, Лешка. А ты не мечтай о плохом, вот и не сбудется. Ну да, как будто кто-то когда-то мечтал о плохом, вот ты мечтала? Я нет. И я — нет. Тогда откуда берется плохое? Не знаю, может, из хорошего. Из хорошего? Конечно, вначале же везде было только хорошее, это потом появилось плохое. Почему? Не знаю, может, мы сами его выдумываем. Но почему? Боимся чего-то? Или не верим? Или не… Смотри, вот сейчас, в этом сундуке мечтаний и воспоминаний нам так хорошо, будто и нет ничего вокруг дурного. Но оно же есть. Вот, опять ты не веришь! И ты! И…. я. А давай… Давай! Слушай, точно, давай, если плохое в нашем фильме когда-нибудь появится, мы его вырежем, сделаем склейку, оставим только хорошие кадры, как в фильме про Бельмондо. Давай. А еще давай… Давай! Подожди, ты же еще не знаешь, что я подумал? Знаю! Правда? Конечно. Когда нет плохого, это же легко знать.

Мы лежим на бушлатах и на морских знаменах, которые твой дедушка хранит в сундуке воспоминаний. Вокруг прохладная темнота, маленький серебристый свет проникает сквозь щели старого сундука и его замочную скважину. Кто-то рисует на тебе и мне узоры светящейся волшебной палочкой. Пыльные звездные человечки танцуют в лучах. Вер. Что? А когда начнутся воспоминания? Мечты? Ага. Так они же уже начались, Алешка. Уже? Конечно. Мечты всегда начинаются незаметно. Не тогда, когда ты их ждешь, а внезапно. Ну, это как звездолет вдруг прилетает с другого конца Вселенной на нашу планету. Еще недавно мы сидели с тобой на ступеньках звездного дома и ели клубничное солнце. А сейчас мы на чердаке, где дедушка хранит свой сундук с мечтами. То, что должно было случиться потом, наступает сейчас. И вчера, и позавчера. И сегодня, и через сто лет, и через секунду, и в эту секунду, и миллион лет назад, и миллион лет вперед. Наш звездолет пролетает сквозь распахнутые двери времени. Мы с тобой всегда и везде, помнишь, я говорила? Разве это ты сказала? А то кто!? Ври–ври, не завирайся. Про времена я первая  придумала. А вот и нет. А вот и дат. Здесь так тесно, в этом твоем мечтательном сундуке, это только с виду он огромный, а как залезешь внутрь, он будто для малышни. Мы сейчас с тобой и так маленькие, Лешка. Большие бы мы в сундук не поместились. Думаешь? Ага. Но смотри, сейчас он опять увеличился. Это потому что ты от меня отодвинулся. Нет, это ты от меня. Не-а, я не отодвигалась, это ты. Не не-а, а да-а! Ой, это твоя рука? Угу. И нога. Ага. И щека… Твоя шея. Ухо. Волосы, твои. И нос. Наши носы. Слушай, как здорово, что мы сюда залезли. Одному было бы скучно. И страшно. Но я не трус. Я тоже. Какие же мы трусы? Трусов в астронавты не берут. Мы с тобой летим по млечному пути между Галактиками. Земли там впереди не видно? Пока нет. На горизонте только необитаемые планеты. Может, высадимся на одну из них? Давай. Переждем немного, и потом дальше. Ага. У тебя кончики пальцев холодные. А у тебя горячие, они так обжигают. Это потому что я вся в маму, у нее южная кровь. А папа с севера, холоднорукий, как ты. Сама ты холоднопопая! А-ха-ха! А ты жаркопук. Ой, у тебя ухо горячее. А у меня нет, можно я погреюсь о твое? Грейся. Знаешь, ужасно здорово, что мы разные. Значит, нам не будет скучно, если мы поженимся, когда вырастем. Ну да, так я на тебе и женился. А я — на тебе! Глупости говоришь, если девушка женится, она выходит замуж, а не женится. Ты холодноухий глупыш. А ты горячеухая глупышиха. Не бывает такого слова. Бывает, если я его сейчас придумал, значит, оно есть. А мы — есть? Конечно. Ну вот же я. И я, и ты! И мы, вот же мы…

Светящиеся узоры на наших телах бледнеют, растворяются в темноте. Почти ничего не видно. Наверное, за окном звездолета солнце зашло за планету. А может, уже наступила ночь.

Или… солнце погасло?

Как? Вот так вдруг? Нет, не может быть. Помнишь, мы говорили, что если солнце погаснет, его можно заменить. Да, но… а что, если солнце — одно единственное на целом свете? И мы — одни. И никогда не будет другого солнца, другой планеты, других людей.

И нас?

И нас.

Где ты сейчас, скажи?

Я здесь.

И я…

Я придвигаюсь ближе к прозрачной темноте, в которой находишься ты. Ты приближаешься к той части темного океана, в котором сижу я. Нас еще не видно, хотя вода очень прозрачная. В нее не проникает свет. Нас не видно еще и потому что планеты наших солнечных сплетений внутри нас еще не открыли свои глаза. Мы только пока чувствуем и слышим. Шорохи, дыхание друг друга. Тепло атмосферными слоями окутывает наши планеты-тела. Гравитация все сильнее притягивает нас. И вот два наших острова — твой и мой — показываются из темноты. Выплывают навстречу друг другу, как две морские рыбы. Как два кита, два малька, две креветки, две светящиеся пылинки планктона, два каменных групера, две рыбы-ангела. Рыба-Луна и Рыба-Солнце. Две маленькие рыбки-шары, с большими удивленными глазами и мягкими, еще младенческими колючками. Я чувствую, нет, я вижу: ты уже рядом. Твое колено мягко коснулось моего. Наши пальцы соприкоснулись. У тебя пальцы горячие, у меня нет. Твое тепло согревает меня. Твое дыхание все ближе. Вот твоя щека. Подбородок. Мягкий прохладный кончик носа. Пушистая завитушка волос. Наши ресницы зашуршали по ресницам друг друга. Потом  тишина. И вот, две молчаливые рыбы осторожно коснулись друг друга мягкими губами. И застыли, прильнув друг к другу в прозрачной воде, лишь чуть-чуть покачивая плавниками. А потом, погружаясь каждая в свой собственный океан, рыбы отклонили головы друг от друга и открыли глаза.

Стало светлее. Что это, неужели солнце вышло из-за других планет? Или раскаленную небесную звезду, наконец, заменили? Но может, солнце и не гасло. Просто мы на какое-то время перестали его замечать, как не замечаешь, что ты живой и умеешь дышать, если тебе хорошо.

Вместе со светом вернулось время.

Внизу заскрипели половицы, по которым принялся ходить твой проснувшийся дедушка. Старик тяжело дышал и вздыхал. Ему почти девяносто лет. Он ищет, куда мы пропали. А может, он пытается отыскать время, когда юнгой в шестнадцать лет отправился в первое дальнее плавание.

Мы лежим на старых морских знаменах и бушлатах, на боку, лицом друг к другу, касаясь друг друга коленками и носами, подложив под щеки сложенные ладонями руки.

Под нами плещут волны, которые нас куда-то несут. Вот под днищем сундука зашуршал песок. Нас вынесло на берег.

           

 

РАССВЕТ

Что-то толкнуло Гаршина в грудь, он открыл глаза. Какое-то время он лежал и смотрел прямо перед собой в темноту, не понимая, где он и что с ним происходит. Потом протянул вперед во тьму руку, пытаясь что-то увидеть или нащупать. Рука уперлась в мягкую и скользкую тканевую обивку чего-то твердого.

«Гроб?!» — вспыхнула мысль, и сразу же по его телу прошла холодная судорога страха. Но в следующую секунду Алексей вспомнил, что он в диване, в который залез накануне вечером, спасаясь от двойников. Он по-прежнему находится здесь, в пустом мире, из которого нельзя выйти, пока не закончится его срок. Сколько он пролежал внутри? Что ждет его снаружи, если он выйдет? Наверняка двойники никуда не ушли и убьют его, едва он покажется наружу. Но не вылезти тоже невозможно, потому что сильно хочется в туалет. А мочиться здесь, внутри дивана, неприятно и как-то неловко. Хотя… да… точно, тянет мочой и запах экскрементов. Неужели ты обделался, пока был без сознания? Или спал. Но неважно, надо выбираться. Даже если ты еще несколько раз сходишь под себя, рано или поздно все равно придется вылезти, потому что иначе умрешь от голода. Убьют, так убьют, решил Гаршин.

С трудом раздвинув створки спинки дивана, он выглянул наружу. Сначала Гаршин ничего не увидел, вокруг только серые тени и бледный свет из окна, за которым начинается рассвет. Но вскоре он различил лежащие по всей комнате человеческие фигуры. Они не шевелились. Кажется, спали. Или… мертвые?

Гаршин замер, прислушался. Показалось, что он слышит слабое шелестящее дыхание сразу со всех сторон. Значит, спят. Главное сейчас, чтобы они не проснулись.

Стараясь не шуметь, Алексей стал выбираться из своего убежища. Спинка дивана до конца не открывалась, и он все никак не мог протиснуться в узкую щель. Высунувшись почти наполовину, Гаршин, наконец, понял в чем дело: на диване, впритык друг к другу, лежали валетом двое его двойников, и их тела не позволяли спинке раскрыться полностью.

Кое-как он все же вытащил свое тело из диванной щели и осторожно начал слезать, стараясь не задеть спящих. Когда он уже почти спустился с дивана, рука, на которую он опирался, подвернулась. Падая, Гаршин задел ногой голову одного из двойников — послышался глухой удар. Поняв, что случилось, Алексей замер в ужасе. Было странно, что при ударе голова двойника сильно дернулась и качнулась, как у покойника, мышцы которого из-за смерти расслаблены. Но двойник не пробудился и не издал ни звука. Он по-прежнему лежал тихо, только голова его уже была неестественно повернута в другую сторону. Так может, все-таки мертвые?

Но эту его пульсирующую мысль сразу наложилась другая: страшно хотелось помочиться, мочевой пузырь раздулся, и казалось, сейчас лопнет; кроме того, наливалась свинцовой болью левая почка. Гаршин быстро пошел по коридору, переступая через тела то ли заснувших, то ли умерших людей. Добравшись до унитаза, он облегчением выпустил струю мочи, которая все лилась и не кончалась. Спускать воду он побоялся, потому что шум мог разбудить двойников.

Затем он осторожно заглянул на кухню. Здесь тоже сидели или лежали вповалку спящие Гаршины. Сколько же их! Кто-то заснул прямо на полу, кто-то сидел, опустив на стол или на грудь голову. Один из двойников лежал, скрючившись, на столешнице возле плиты и раковины, подложив ладони под голову, как ребенок. Гаршин подошел к нему. Вытащил из ящика кухонный нож и наклонился над лежащим, пытаясь понять, дышит ли он? Все ниже и ниже склонял он голову, стараясь услышать дыхание. Непонятно было в этой предрассветной полутьме, бьется ли на шее двойника жилка, или нет? Кажется, нет…. Или — да? Вот сейчас, сейчас, вроде что-то колыхнулось, запульсировало. Нет… Черт, живой ты или нет? Наверное, нужно приложить палец к этой жилке на горле и почувствовать, есть ли пульс. И вообще понять, холодное ли тело. Но Гаршин не мог себя заставить это сделать. Когда он, сжимая в руке нож, наклонился совсем низко к лицу своего двойника — так, что его нос уже почти касался его носа — он вдруг представил, что лежащий под ним человек вот прямо сейчас раскрывает свои глаза. Гаршин увидел это так зримо и ярко, что едва не заорал, отшатнулся и с трудом удержался, чтобы с размаху не всадить нож в горло спящего.

Или мертвого?

Все, больше ничего выяснять он не в силах. Нужно бежать, куда угодно, прямо сейчас.

Не выпуская из руки кухонный нож, Гаршин вышел на лестничную площадку. Как он и ожидал, здесь тоже повсюду лежали Гаршины. Сначала он решил спуститься на лифте, чтобы не пробираться через своих двойников все четыре этажа, но подумал: вдруг лифт застрянет? Тогда он зависнет среди этой спящей толпы, которая рано или поздно пробудится. Что ж, если они проснутся и бросятся на него, он дорого продаст свою жизнь! Одного он точно убьет, а может и двух, трех. И только потом зарежет себя.

С ножом в руке Гаршин быстро прошагал по заваленным человеческими телами этажам и выскочил из подъезда на улицу. Здесь его ждала та же самая картина. Разве что на проезжей части двойников было поменьше, чем на пешеходных тротуарах и на газонах. Гаршины лежали в палисадниках, на траве, на клумбах, под кустами и деревьями. Некоторые расположились на скамейках и в автомобилях на откинутых сиденьях. Они лежали или полулежали повсюду, большими и мелкими группами, по двое, по трое, по одному. На лавочке у одного из подъездов сидели два Гаршина женского пола. Одна из них, в джинсах и футболке, грузная, коротко стриженная, склонила голову на грудь, а на коленях у нее лежала, запрокинув лицо, другая Гаршина, в майке на бретельках и с высоко задранной юбкой с блестками и леопардовым орнаментом. Остановившись, Гаршин с содроганием взглянул на ее лицо — точную копию собственного, потом на ее грубоватые ноги в телесного цвета колготках с зацепками и «стрелками» на коленях. Затем – на видневшуюся под юбкой и под колготками полоску нижнего белья. Рядом на асфальте лежали, видимо, ее, туфли-лодочки из дешевого кожзаменителя.  На стельке виднелись цифры: 38-й размер. Гаршин был в носках, свою обувь он оставил в квартире, чтобы тихо выйти. Наступив на женскую туфлю, он машинально примерил ее на свою ногу. Оказалось, впору. Левая тоже подошла. Пошел дальше. Удобно, никакого дискомфорта. Только стало немного подташнивать. Наверное, нужно что-то поесть. Гаршин ускорил шаг, стараясь подальше уйти от «Китайской стены». Но тошнота усиливалась настолько, что из-за спазм в желудке ему пришлось схватиться руками за ствол акации и сесть на траву. Хотелось засунуть два пальца в рот и вырвать, но он боялся, что двойники, услышав громкие рвотные звуки, очнутся. Гаршин поднялся, сделал еще несколько шагов – неожиданно его ступни вспыхнули болью, будто их сжимали железные обручи. Подавляя стон, Гаршин сбросил тесные туфли вместе с носками, и дальше пошел босиком. Натертые ноги горели, но боль утихала, и тошнота до странности быстро прошла, словно источник ее был в туфлях. Двойники вокруг не кончались, их становилось все больше. Казалось, он попал внутрь какой-то масштабной старинной картины с огромным количеством людей, вроде полотен Босха — только люди эти не двигались, не жили, а просто лежали гроздьями, как разбросанные фрукты. Их словно отключили, или они внезапно заснули, то ли не успев убить, то ли находясь в какой-то завороженной прострации перед будущим убийством.

Он пересек автомобильную дорогу, прошел уже несколько домов, 73-ю школу, в которой когда-то учился, но все не мог понять, куда он идет. Только когда Гаршин миновал кинотеатр «Салют», он понял, что дорога привела его к заросшей кустарниками и плакучими ивами днепровской косе, той самой, на которой он любил купаться мальчишкой, и где однажды вместе с Игнатом нашел бревно Черный пират. Коса далеко выдавалась в Днепр, затем заворачивала влево, и шла обратно по гребному каналу уже параллельно самой себе. Они с Игнатом называли завернутую часть косы островом, хотя оба знали, что это продолжение суши.

Чем ближе Гаршин подходил к косе, тем меньше становилось вокруг лежащих двойников. Это радовало и обнадеживало, и он ускорял шаг. Гаршин предположил, что вероятно, близость воды очищает землю от двойников. Но может, это было самовнушение, и другие Гаршины просто не явились сюда в таком количестве? Тем не менее, когда он ступил, наконец, на выложенную бетонными плитами дорожку песчаной косы, двойники совсем исчезли.

Правда, на речной пристани, что находилась справа в начале косы, он снова их увидел. Другие Гаршины сидели или лежали под навесом на понтонном причале, у некоторых в руках или под мышками были удочки. У пристани покачивался на легких волнах пассажирский катер, на его сиденьях на палубе тоже спали в разных позах несколько Гаршиных. Слева от катера была привязана к причалу лодка.

Гаршин остановился в нерешительности. Отсюда он хорошо видел, что в уключинах лодки нет весел. А подвесной мотор на корме — был. Что если… Алексей достал из кармана кухонный нож, который он унес из квартиры. Больше всего ему хотелось сейчас как можно быстрее убраться подальше от двойников. Может, если пойти дальше, они вообще исчезнут. Но, даже если он пройдет всю косу, рано или поздно придется вернуться. Можно сесть в лодку и завести двигатель — но тогда звук мотора разбудит спящих. На воде двойников нет. Главное, подальше отсюда. А там будь что будет…

В этот момент Гаршин заметил, что из-под брезентовой накидки в середине моторной лодки торчат две палки. Да вот же они, весла! Значит, можно тихо отплыть от берега и уже там завести мотор.

Стараясь ступать очень осторожно, Гаршин спустился на причал. Тихо прошел по деревянному настилу мимо спящих двойников. Не сразу, с трудом, он отвязал веревку, которой была привязана лодка, почему-то забыв про нож, который сунул в карман. Потом Гаршин ступил в воду и взобрался на моторную лодку, которая сразу же качнулась так, что он едва не соскользнул в воду.

Усевшись на лодочное сиденье, Гаршин откинул брезентовое покрывало. И увидел, что на дне лодки лежат не весла, а обычные доски — свежеструганные, тонкие. Наверное, рыбак вез для дачи. Что? Какая, к черту дача… Где весла? Гаршин лихорадочно осмотрел всю лодку, но ничего не нашел. Оглянулся на берег — и тут же увидел, что под спящим на рыбацком кресле двойником лежат два весла. Как они там оказались?! Двойник, что был тут, в этой лодке, положил их туда? Зачем? Да это ты и положил. Я? Конечно. Он же твой двойник. Ты это он. Он это ты. Нет, не я! Я не он. Я — не они! Идите вы все… Гаршин вскочил — лодка тут же закачалась. Он хотел уже спрыгнуть в воду, чтобы побежать за веслами, когда увидел, что второй Гаршин, под которым находились весла, шевельнулся в своем рыбацком кресле, привстал, махнул руками вверх, будто делая зарядку, затем широко зевнул и снова опустился в кресло.

Живые!

Гаршин рухнул на дно лодки. Через несколько секунд, дрожа, он выглянул: двойник в рыбацком кресле уже не шевелился. Голова его неестественно свесилась набок, как у мертвого. Но ведь он только что двигался, поднимал руки, зевал — не могло же это ему померещиться! Лодка развернулась кормой к берегу, но, как назло, покачивалась всего в пяти метрах от причала, течение ее не относило. Если завести мотор…

Другого выхода нет. Гаршин встал, схватил рукоятку пускового троса и рванул на себя. Раз, два, три.

Трах-тах, тах, тах!

Мотор затарахтел так ужасающе громко, что ему показалось, что сейчас вся орда двойников на пристани пробудится, вскочит и с криками бросится за ним в воду.

Но Гаршин выдержал и не обернулся. Он сидел на корме, стиснув рукоятку килевого руля, и смотрел вперед, на воду и на другой берег Днепра. Подпрыгивая на волнах, моторная лодка с ревом мчалась прочь от берега. Возможно, проснувшись от грохота, двойники не сразу догадались, что их разбудило. Возможно, даже увидев несущуюся по реке моторку, они не поняли, что в лодке он. А может, и поняли, и сразу бросились в погоню на пассажирском катере, который пришвартован к причалу.

Может быть. Гаршин сидел на корме, правил рулем, и не оборачивался.