Часть 4

 

ЗДЕСЬ КТО-ТО ЕСТЬ

 

 «Ее танцы — открытый огонь,

 В ее снах — слезы и свет,

 Ее песня — одна строка:

 Есть еще здесь хоть кто-то

 Кроме меня?»

                                                                                               Чайф

 

 

 

Позже, когда ты окажешься посреди океана и будешь дрейфовать по течению — невидимому, но очень сильному, мягко уносящему тебя вдаль к горизонту — ты поймешь, что вся твоя жизнь — как, в сущности, и жизни покинутых тобой земных собратьев — есть не что иное, как бесконечное течение волн Гольфстрима, из которых можно временно выбираться, противостоять им, плыть в другую сторону, высаживаться на сушу, оставаться на ней, но рано или поздно все равно придется входить в ту же воду, уже обогнувшую мир несчетное количество раз.

Стареет ли вода?

А трава, цветы, осыпающиеся и вновь расцветающие деревья? В конце концов, растения умирают — но становятся ли они от этого другими?

Так и ты.

Что в юности, что в старости — какая, в сущности, разница.

Знания ребенка нередко точнее мудрости старика. Опыт зрелости весомее, но вряд ли прекраснее солнечной юности. Нелеп молодящийся старец. Комичен подросток, дающий советы отцу, как жить. И то и другое — на чашах весов, но никогда одно не сможет перевесить другое. Разве что молящийся мальчик равен молящемуся старику. Значит, существует какой-то единый берег единства, где времени не существует?

Так и ты, человек этой книги.

Плывешь и смотришь на звезды, напоминающие светящийся планктон ночного моря. Днем ты смотришь на солнце, когда оно не сильно сквозь облака слепит глаза. Ночи, сменяя дни, и дни, сменяя ночи, не стареют и не умирают.

Ты живой, из плоти и крови, пловец. Мне то хочется, то не хочется тобой быть, слышишь? Частички твоей души и тела есть и во мне, а мои — в тебе. Несмотря на то, что я не поступил бы как ты, время от времени мы все же встречаемся. Выплываем из тумана и плывем рядом. Иногда я помогаю тебе, иногда ты мне. У нас с тобой одно время на двоих. Может, и кровь одна, а, человек?

Может, вообще: ты и я — одно существо?

Мы делим с тобой Гольфстрим вместе с остальными миллиардами душ живых и умерших.

Может, мы с тобой и весь мир вокруг нас — одно существо?

Забвение времени — вероятно, есть лучшее состояние твоей вечно плывущей, вечно колеблющейся в волнах души, человек.

 

КАМЕНЬ В ВОДЕ

После сильного нервного потрясения часто возникает выжженная ледяным воздухом пустыня, в которой даже не хочется пить. Может, поэтому Гаршин не особенно удивился, когда, возвращаясь с кладбища Пер-Лашез в поисках места, где можно приткнуться и выспаться, он заметил, что время изменилось. Автомобили на улицах стали приземистей, угловатее, а некоторые машины напоминали космические аппараты из фантастических картинок середины двадцатого века. Витрины в магазинах одежды тоже стали иные — теперь в них преобладали рубашки и плащи с длинными острыми воротниками, расклешенные брюки, туфли с каблуками, напоминающими копыта. Появились телефонные будки с железными дисковыми аппаратами. На столах учреждений сквозь окна виднелись механические пишущие машинки. В бистро, куда Гаршин зашел поесть, стоял музыкальный автомат с виниловыми пластинками. В витрине мебельного салона высилась огромная кровать с балдахином, на которой лежали под одеялом манекены мужчины и женщины. Гаршин сел на эту кровать, раздвинул манекены и сразу провалился в сон.

Он увидел засвеченные серебристые кадры будто бы старого бледно цветного фильма: залитая солнцем поверхность моря, плеск мелких волн, он с братом сидит на берегу. Ему лет девять или десять, на нем только плавки и выцветшая панама. Он лепит замок из песка. Елисей, в цветастой рубашке и в закатанных джинсах, сидит рядом, погрузив голые ступни в накатывающие волны, и смотрит, щурясь от солнца, на горизонт.

— Эл.

Брат, не поворачивая головы, кивнул вверх подбородком,.

— Скажи. Что делать, если ты остался один, и выхода нет?

Елисей кивнул кому-то впереди:

— Искать.

— Я искал, но не нашел.

— Тогда ищи человека.

— Тоже искал. Нашел, но потом потерял.

— Тогда создай его.

— Кого, человека?

— Да.

— Как?

— Как это делал Бог.

— Бог? А как он делал?

— Из глины вылепил и из ребра.

— Но… у меня не получится.

— У Бога же получилось.

— Ну, то у Бога…

— А ты кто?

— Я?

— Да.

— Я… — сказал Гаршин неуверенно, — я…

Елисей улыбнулся, будто какой-то своей хорошей мысли. Потом старший брат встал, подобрал на песке и бросил в воду маленький плоский камешек. Камешек поскакал по воде несколько раз, булькнул и утонул

— Видишь, он утонул, но не исчез, — кивнул Елисей, — лежит себе на дне. Там полно таких.

Гаршин молчал.

— Думаешь, Богу не было одиноко, когда он приперся сюда, в этот мир, которого еще не было? — щуря глаза, продолжил брат.

— Почему… не было?

— Не было и все. Только темень. И ни одной живой души, кроме него.

— Зачем же он пришел?

— Не знаю. Может, решил откуда-то сбежать. Думал, что здесь лучше. А тут — мрак, пустота. Что ему стоило повернуться, уйти, искать выход дальше? Если бы он так сделал, не было бы ни тебя, ни меня. Никого.

— А он…

— Остался. Стал строить. Как строят дом, знаешь? Так и он. Вспахал землю, зажег огонь. Появились вода, лес, горы, рыбы, звери. И потом…

— Человек?

— Нет. То, что он создал, так поразило его, что ему захотелось с кем-то поделиться.

— Чем?

— Всем. Радостью, красотой, болью, страхом, тоской, мечтами.

Когда тебе хорошо или плохо — тебе же хочется кому-то об этом рассказать? Вот и он. Так появился ты. И я. Миллиарды до нас. И миллиарды после.

— Но если…

— Что?

— Если он… ушел? Туда, откуда приходил.

Елисей пристально глянул сверху вниз на своего младшего брата.

— Может, и так, — куснул губу брат, — но ведь он не исчез. Как наш отец, Лешка. Он же все равно существует, даже если уйдет от нас навсегда, и мы забудем о нем.

— Даже если умрет?

— Даже если умрет.

— Значит…

— Конечно. Так и есть, брат. Так и есть.

Елисей снял с себя цветастую хлопковую рубаху, стянул джинсы и, оставшись в одних плавках, вошел в прозрачную морскую воду. Войдя по пояс, брат лег и поплыл, плавно выбрасывая вперед руки и мягко двигая всем телом. Он плыл на горизонт, постепенно пропадая в серебристом солнечном мареве.

Плыл, пока совсем не исчез.

 

ПОРТРЕТ

Блуждая по атлантическому побережью Франции, Гаршин провел в этих местах какое-то количество времени. Сколько именно, он забыл, да и не хотел помнить. Первое время он отмечал даты в календаре, следил за сменой суток, недель, месяцев, времен года, но потом как-то незаметно для себя забросил это занятие. В нем поселилось какое-то стойкое равнодушие почти ко всему, что его окружало, и прежде всего ко времени. Чувство, которое с натяжкой можно было бы назвать умиротворением, если бы не примесь сонного отупения, с которым Гаршин все чаще смотрел на окружающий его мир.

Неравнодушен он остался только к одному — к памяти о Христо. Это были не только воспоминания об их разговорах и последней встрече на кладбище Пер-Лашез, когда Христо успел перед смертью коснуться его. С некоторых пор он, Алексей Гаршин начал испытывать тяжелое, гнетущее, постепенно накапливающееся чувство вины.

Бродя по песчаным дюнам Нормандии, глядя на волнующийся или на лежащий почти неподвижно перед ним океан, Гаршин вспоминал последние минуты жизни Христо. Теперь ему казалось, что он мог его спасти — но не сделал этого.

Почему?  Как мог ты спасти Христо, когда, обессилевший, он повис на твоей руке, и твои пальцы неумолимо разжимались? У тебя просто не хватало  сил вытащить его. Что ты мог сделать? Если бы ты продолжал удерживать Христо, то он неминуемо потянул бы тебя за собой в черный провал могилы на кладбище Пер-Лашез. Вы погибли бы оба — поэтому ты и выпустил его руку.

Так ведь?

Да. Но если… Может, все-таки нужно было позволить Христо втянуть себя в провал? — мучительно рассуждал Гаршин, исхаживая километр за километром по холмистому берегу океана. Иногда он подходил близко к воде, и тогда его следы на мокром песке смывала накатывающая волна.

Получается, тогда бы ты сам, добровольно прыгнул в провал следом за Христо.

Неужели именно так ты должен был поступить? Выходит, ты испугался…

Стоп! Нет. Христо же умирал, точно, он сам тебе говорил. Стонал, шептал, что ему плохо, что у него что-то случилось с сердцем и он вот-вот умрет. Помнишь?

Помню. Поэтому он и умер.

Да?

Конечно. Кажется, он не дышал, когда я выпустил его руку.

Кажется? Тебе – только кажется? Может, ты просто убедил себя, что…

Я?

Похоже, ты бросил умирающего человека, человек.

Подожди, нет…

Единственную живую душу на этой планете. Ту самую, которую ты так долго искал, Леха. Бросил, потому что испугался смерти.

Нет же, черт возьми! Было же ясно, что он погиб!

Правда? А что, если Христо после падения еще какое-то время жил, а? Без тебя. Умирал в муках. И даже если он прожил после падения всего только день, час, минуту, все равно он умер брошенный тобой.

Нет…

Ты просто решил, что так удобней для тебя. Так лучше, спокойней, Верно?

Но я же…

Ты не полез за ним. Не остался с ним в его последние минуты. А он так рвался к тебе. Он ведь – помнишь, рассказывал? – и под землю только потому, что искал тебя.

Да, но…

Так может, если бы ты прыгнул за ним, он бы выжил? Ты бы вылечил его. И вы бы вместе выбрались наружу. И нашли бы людей!

Господи…

Человеку нужен человек — помнишь?

Помню…

            Теперь ты снова один, Лешка. И ты всегда будешь помнить, что бросил последнего умирающего человека на Земле.

            Господи… но что же делать?

Разве я знаю? Бродить еще столько лет по пустой планете. Какая глупость, зачем? Твой брат был не прав, Леха. Ты никогда никого не вылепишь из морского песка. Ты не сможешь ни в кого вдохнуть жизнь, потому что у тебя ее нет.

 Но тогда, парабеллум, у Роммеля?!

 Тогда, когда ты выстрелил в себя, человек, пуля ведь из ствола не вылетела, да? А потом, когда ты начал палить по мебели, помнишь? Пули вылетали, да еще как! После этого ты снова стрелял в себя — и снова пшик. В самом деле, как может умереть тот, кто ни разу не жил?

Но может… может, я все-таки когда-нибудь жил? Ну, хоть немного, хоть чуть-чуть, хотя бы самую малость, а? Ну жил же!? Помоги мне вспомнить!

Хм, да не помню.

Черт, неужели я так и родился мертвым?

Не знаю.

Мама, какой я был? Мамочка! Ведь на свет всегда рождается жизнь, да? Когда же я успел умереть? Когда?! Хотя… не важно. Все совершенно не важно.

Правда?

Ага. Знаешь, сейчас я сделаю примерно то же, как тогда у Роммеля. Жаль, парабеллум остался где-то в Москве, да он и не нужен. Есть море, оно парабеллум. Море, живое, живее меня. Слышишь, как оно дышит, шепчет, стонет, кричит, хрипит, смеется, ревет?

Музыка. Да, в большой воде всегда звучит музыка. Стоит только прислушаться, и ее слышно. Симфония ветра и волн. Сначала звуки замирают, тонут, но потом они выныривают и поднимаются. Ты летишь в этих брызгах, касаясь волн крыльями…

 

Гаршин подошел к кромке прибоя. Судя по холодному ветру и почти лысым деревьям, сейчас была поздняя осень. Может, ноябрь. Или начало зимы, она здесь южная, совсем не снежная. Гаршин становился на границе песка и воды, и стал смотреть, как набегающие волны лижут его туфли. Он не заметил, как ступил в волну — просто в какой-то момент он ощутил себя идущим в воде.

Сначала, возле берега, было мелко. Но постепенно, с каждым шагом идти становилось все тяжелее — намокла одежда, от ног к голове поднимался холод. Потом холод стал таять. Тело Гаршина будто закаменело, покрылось доспехами, сквозь которые низкие температуры не проникали. Только по-прежнему мешало отяжелевшее от воды пальто.

Вскоре он отошел уже так далеко от берега, что приходилось тянуть голову вверх, чтобы вода не захлестнула рот и нос. Вот сейчас, еще немного — и он опустится на колени, откроет рот и заглотит как можно больше воды. Посмотрим, как ты сейчас не умрешь, посмотрим.

Гаршин уже собирался сделать то, что задумал, как вдруг набежавшая волна сильно, словно гигантской рукой, хлестнула его по лицу и накрыла с головой. Гаршина закрутило, понесло вперед, потом назад, снова вперед. Наглотавшись соленой воды, он хрипел, кашлял. Отплевываясь и барахтаясь, Гаршин, как ему показалось, развернулся и начал плыть к берегу. Его сердце бешено колотилось; казалось, вот-вот сейчас сердце тяжелым стальным шаром проломит грудь и взлетит над волнами. Поочередно взмахивая то одной рукой, то второй, Алексей плыл как робот, в котором включилась программа, предписывающая достичь берега любой ценой. Время от времени он пробовал нащупать ногами дно, но дна не было. Тогда с трудом — из-за колыхающихся и бьющихся друг о друга волн — Гаршин вытянул голову и осмотрелся. И понял, что плывет в противоположную от берега сторону. Как только он это осознал, по всему его телу, от пяток до затылка, пробежала конвульсия страха, потом еще и еще, и тут же невидимая рука сильно сжало горло так, что перестало хватать воздуха. Вдобавок пальто налилось такой тяжестью, будто к нему привязали пудовые гири.

Извернувшись, каким-то чудом он сбросил с себя чугунное пальто. Отчаянно гребя руками и ногами, Гаршин плыл теперь уже в сторону берега, но дна под ногами по-прежнему не было.

— Помогите… — вырвалось у него из горла, — помоги… те!

Кому он кричал? Зачем хрипел, булькал его рот, к кому ты взывал, отчаянно задирая голову, словно тонущая собачонка, прекрасно понимая, что никто тебя не услышит. Огромный пустой шар и крошечный человек в бушующих волнах, умоляющий о помощи пустоту.

            Когда ему свело дикой болью правую ступню, Гаршин мысленно стал прощаться… с кем, зачем? — кончик пальца его левой ноги коснулся песчаного дна. Сразу появились силы и перед его глазами вспыхнула вся осмысленность его жизни, которую он не понимал, только лишь чувствовал. В носках, без утонувших ботинок, Гаршин выбрался на берег и пошел по песку к своему жилищу, в котором он провел последние недели.

Когда Гаршин подошел к увитому диким виноградом каменному дому, вышло солнце. Скупое, зимнее, оно светило ярко, но почти не согревало. Войдя в дом, Алексей сбросил мокрую одежду, разжег камин и долго сидел возле огня, не столько греясь, сколько думая о своей прошлой, нынешней и дальнейшей жизни. Над камином висел в застекленной раме портрет Ангела, который Христо отдал ему перед смертью. Это был большой портрет – какое-то время назад Гаршин сделал в фотолаборатории десятки копий с маленького мятого рисунка на салфетке. Алексей смотрел на рисунок, понимая, что разглядывает лицо потерянного им Христо — болгарин ведь говорил, что они с братом похожи, и портрет вышел так, словно он нарисовал сразу двоих: Ангела и себя.  Копии этого рисунка Гаршин всегда носил с собой в рюкзаке, он вешал их на стены в каждом доме, который выбирал для жилья. Вечерам или утром, глядя на портреты Христо, он говорил:

— Христо, брат мой! Прости меня, Сейчас ты в другом мире. Я еще в этом. А где-то там остался — первый наш общий… А может, не первый? Как ужасно жить в этом хаосе, когда нет смысла. Брат мой. Мы ведь братья, да? Я, ты, Ангел, Джомо, Елисей… и может быть, все остальные люди. Помоги мне поверить во всех остальных, Ангел Христов! Помоги. Верни их. Понимаешь, я не могу верить в людей, если не вижу их. Слышишь, Христо Ангелов! Если хоть что-то имеет смысл, то ты умер за меня. А если за меня, то за что я здесь один? Почему я должен жить здесь, почему?

Так Гаршин говорил раньше. Почти каждый день. Иногда он говорил это на коленях, целуя портреты Христо. Иногда Гаршин плакал. Сейчас, сидя перед камином, он закончил так:

— Спроси там, Христо. Почему меня не утопили? Для чего я здесь нужен? Христо…  А знаешь, я понял. Потому что скоро люди вернутся, да? Поэтому я тут? Они для меня вернутся, верно? Как же я раньше не догадался... Не может же быть, чтобы вы не вернулись. Иначе все бессмысленно.

Люди, вы вернетесь?

Эй… вернетесь?

Над морем летала чайка.

Увидев ее, Гаршин бросился к окну. Но присмотревшись, он понял, что на ветру трепыхается какой-то прибрежный мусор — клочья порванного пластикового пакета.

 

ЛИЦА

Знаешь, время обладает одной тиранической способностью. Как только ты начинаешь на что-то надеяться, оно тут же подкрадывается, исподтишка хватает тебя, и уже не отпускает. Так и ты после того случая, когда не смог утонуть в Нормандии, стал рабом времени. День за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем он бродил по разным районам Франции, не решаясь ее покинуть, потому что ждал, что люди вернутся именно сюда, в место, где ты встретился с Христо.

Один раз Гаршин всерьез решил вернуться на остров, откуда все началось. Он выехал за пределы Франции, но испугался и с полпути повернул обратно. Вдруг пришествие начнется, когда ты будешь в дороге и люди, не найдя тебя, разочаруются и уйдут? Нет, они должны прибыть туда, где ты нашел первого человека. Где первый, там и второй. Там и третий, четвертый, тысячный, миллионный. А шанс пришествия — только один. Прозеваешь, и все, конец. На этот раз навсегда.

Так, Христо?

Молчишь. Наверняка ты сейчас слышишь меня. Как там Бог? Привет ему. Он есть, кстати? Спроси у него: «Эй, Бог, ты существуешь?» Ладно. Расскажи лучше, что там слышно про меня. Достаточно ли уже я намучился, можно ли меня уже возвращать?

Может, появятся какие новые знаки?

Не молчи.

Однажды рано утром, идя по одному из парижских предместий, Гаршин почувствовал, что перешел какую-то невидимую границу и окунулся в теплое облако клубящейся радости. Будто какой-то невидимка, чрезвычайно добрый и искренний, встретил его на дороге и обнял. Не понимая, что происходит, весь дрожа от внутреннего восторга, Гаршин поднял голову и увидел, что стоит у большого рекламного плаката. Плакат рекламировал, судя по всему, рыболовные снасти, потому что изображенная на нем семья — муж, жена и сын лет десяти — держали в руках удочки, две большие и одну маленькую, а мальчишка с радостной улыбкой поднимал нанизанных на кукан сверкающих на солнце серебристых рыб. Семья была ярко, пляжно одета, мама в красной кофточке и в желтой развевающей юбке, папа с сыном в теннисках и в светлых шортах. Но самое главное, что поразило Гаршина — это лица. Большие, румяные, загорелые, с милыми приветливыми улыбками и широко открытыми, искрящимися от сочувствия и радости глазами, эти нарисованные лица, казалось, заглядывали в самую душу. И говорили: видишь, это мы, родной наш, узнаешь? Мы всегда были и будем рядом, мы очень тебя любим и все сделаем для тебя!

Гаршин изумленно смотрел на нарисованных улыбающихся людей, потом подошел ближе и вдруг, повинуясь нахлынувшему чувству, прижался щекой к покрытому краской холсту. Жаркие токи побежали из ткани плаката в его тело. Гаршин поцеловал нарисованного мальчика — до взрослых было не дотянуться — в его пухлые губы и в горящие на солнце белые зубы.

Когда Гаршин оторвался от плаката, и пошел дальше, то почувствовал, что волны теплого света струятся отовсюду, из всех изображений человека. Причем от любых: будь то уличная или магазинная реклама, афиши театров, кинотеатров, журнальные фотографии, музейные картины, церковные иконы, скульптуры, памятники, граффити на стенах и заборах. Алексей переходил из волны в волну, купаясь в лучах радости и припадая то к одному изображения, то другому.

«Так вот оно что, оказывается… — шептал он, — вот как на самом деле!»

Не понимая и не разъясняя себе, что же это за «на самом деле», Гаршин,, каким-то глубинным чувством ясно ощущал, что с ним происходит. Ему явилась новая, после Христо, поддержка, теплота и любовь уже не одного человека, а многих. Но шел этот поток энергии не от живых людей, а от их изображений.

Это были прозрачные двери другого мира, лица на которых пропускали сквозь себя идущий с той стороны свет.

Волны света лучами пересекались на Гаршине, проходили сквозь него, серебрились, горели золотом, переливались всеми цветами радуги, окутывали и ласкали его, как ласкают заботливая мать маленького сына. Греясь в этих лучах, Гаршин ходил по улицам и глупо улыбался. Даже пляшущая цыганка на пачке сигарет «Житан» наполняла его пульсирующей радостью, будто передавая ему через свои человеческие черты что-то настолько важное и прекрасное, что составляет смысл всей его жизни.

Когда-то давно, еще в эпоху до выключения, Гаршин читал в какой-то книге о том, что в религиозной жизни существует понятие благодати — некой нетварной божественной силы, сходящей с небес к человеку, чтобы помочь ему преодолеть в себе греховное начало. Благодать, как он помнил, может снизойти, если ты молишься, находишься рядом с намоленным местом, или просто стоишь возле иконы. Главные признаки благодати: тепло и ощущение тихой восторженной радости. Как раз то, что он сейчас чувствовал.

С того дня так и пошло. Каждый день Алексея Гаршина начинался как праздник. Вставал он очень рано и первым делом подходил к портретам Христо и людей, которыми обвешал и обклеил все комнаты в доме. Гаршин говорил с людьми и с Христо, взывал, просил, звал, умолял, обещал, каялся, клялся. После он начинал делать какую-либо работу: писал дневник о своей жизни, занимался уборкой, гимнастикой, медитацией, рисовал людей. У него не всегда хорошо получалось, но ведь Бог, помнил Гаршин, целует любые намерения. Главным портретом в его доме было, конечно, увеличенное изображение Христо. Именно ему Алексей несколько раз в день говорил примерно такие слова:

— Христо… Христо, мой Христо! Как ты там? Христе. Я так часто думаю о тебе и твоем человеческом царстве, что мне кажется, что вот прямо сейчас ты постучишь в дверь и войдешь, а следом за тобой войдут все семь миллиардов моих драгоценных братьев. Я обниму вас всех. Извинюсь перед вами, покаюсь. Прости меня за такие мечты, Христо. Я понимаю, что наверное, я слишком самонадеян. Конечно, я недостоин твоего появления и прихода людей. Но посмотри, я ведь много работаю, чтобы вы вернулись. С каждым днем я умеряю свои злые эмоции.  Я стараюсь не допустить ни одной плохой мысли о вас. Ночью я встаю и каюсь, каюсь. Каждый день и каждую ночь я прошу у тебя и всех семи миллиардов святых людей прощения за ту отвратительную эгоистичную жизнь, которую я вел. Спасибо, что ты оставил меня в живых, за то, что не вынес мне высшую меру, а назначил всего лишь каких-то тридцать восемь лет одиночного заключения. Я каждый день молю тебя о том, чтобы мое примерное поведение и сердечное раскаяние приблизили день моего освобождения. Смиренно надеюсь, что буду помилован. Я ведь уже достаточно тут пробыл, да? Пожалуйста, не будь так строг ко мне, Христо. Я все осознал. Все! Это не пустые слова. Пусть, если я солгал, мне будет назначено наказание еще в двадцать, сорок лет заключения, и я умру здесь от старости. Но поверь, Христо, если так случится, я умру с твоим именем на устах. Пока не остановится мое сердце, я буду любить тебя и всех людей на свете, которым я принес столько горя.

 

Вскоре оказалось, что время не стоит на месте.

Гаршин заметил это случайно, когда пришел за сигаретами в табачный магазин, где продавались газеты и журналы. Взгляд его упал на одну из журнальных обложек и в глаза бросилась дата: такое-то июля 1976 года. Он сначала не поверил своим глазам, но когда пересмотрел другие издания, убедился: точно, сейчас уже не 1971-й год в котором он оказался после ухода Христо, а 1976-й. Что это значит? Мало того, что ранее в застывшем мире даты не менялись, так и со времени расставания с Христо на Пер Лашез по его ощущению, никак не могло пройти пяти лет – максимум полтора года. Может, это случилось, потому что ты уверовал в людей и Христо, а значит, стало понятно, ради чего жить — и поэтому годы сжались и время ускорилось? Выходит, если такими темпами двигаться дальше, срок твоего заключения скоро закончится?

Воодушевленный Алексей Гаршин занялся восстановлением старого полуразрушенного маяка, в котором он решил устроить храм Христо. Никогда не разбиравшийся в строительстве, он вдруг стал заядлым, чуть ли не профессиональным мастером строительного дела. Вероятно, способности к любой профессии заложены в каждом человеке, и пробуждает их только искренняя вера. На заводе в предместье Гаршин раздобыл кирпичи, цемент и материалы для внутренней отделки помещения, привез все к маяку и трудился каждый день с утра до вечера. Все получилось крепко, надежно, а изнутри еще и божественно красиво. Стены своего храма Алексей украсил портретами людей всех рас и континентов. Но главным святилищем стал, конечно, зал Христо, в котором он проводил долгие часы и дни, нередко ночуя у подножия алтаря.

Вскоре Гаршин обнаружил новое подтверждение своему открытию: время опять сдвинулось, в газетах уже значился 1980-й год. Хотя, по его ощущениям, прошло не больше года.

Что же это, если не чудо!

Ну, конечно: искренняя, настоящая вера всегда устремлена вперед, ввысь, она никогда не падает и не возвращается назад, в прошлое. Когда Гаршин по собственной слабости утратил тогда Христо, он был отброшен на десятилетия назад. А сейчас… возвращается.

Но последним и главным чудом, осознавал Гаршин, ради которого его оставили жить здесь непременно должно стать возвращение людей. Да, теперь он остро чувствовал, что пришествие жителей Земли случится раньше, чем завершится срок его заключения.

Однажды, когда Гаршин ночевал в своем храме, ему приснилось, что Христо сошел со своего портрета, сел рядом и мягко толкнув его в плечо, разбудил.

— Христо, ты живой? — спросил ошеломленный Гаршин.

— Как видишь, Алекс, — немного печальным голосом ответил Христо. — О-о, вижу, тут у тебя все изменилось…

— Что ты имеешь в виду?

— Все эти портреты вокруг.

— Тебя это… коробит?

— Не знаю, Христо пожал плечами, Возможно, на твоем месте я поступил бы точно так же.

— Христо, ты какой-то грустный.

— Разве? Ну, может быть. Все хорошо, Алекс. Конечно же, хорошо.

Знаешь, так здорово, что ты поверил в то, что я и люди вернемся. Теперь твоя жизнь стала осмысленной.

— Но разве ты не…

— Нет-нет, — улыбнулся Христо, — конечно, мы еще увидимся, ты все правильно делаешь. Только…

— Что?

Христо задумался, глядя в окно, за которым шумел океан. Потом, вздохнув,  сказал:

— Самое странное, что я сейчас сам не знаю, о каком «только» говорю. Понимаешь, Алекс, я… как будто нахожусь не в одном мире, а сразу в двух, а может, и в трех. И чтобы понять, где я, мне нужно — всему мне нужно, понимаешь? — войти в тот мир, откуда пришла эта мысль. Но я не могу.

— Почему?

— Двери закрыты.

— Для тебя?!

— Да, и для меня тоже.

— Как-то очень странно все это, Христо.

— Как говорил Ангел, когда чувствуешь что-то странное, значит…

— Да, помню! Это значит, что рядом находится граница другого мира.

— Точно. Но я не могу ее переступить.

— Двери?

— Дело даже не в них. Двери, в принципе, можно выломать. Но надо ли? Станет ли лучше? Не знаю. Покоя нет, Алекс. Его никогда и не было. Может, мы сами виноваты в этом.

— Что же нам делать, Христо?

— Если бы я знал.

— Но ты же!

— Я? Ах, да, — Христо с ухмылкой кивнул на собственные портреты, развешанные на стене. — Удивительно, Алеша, я понимаю, что это я вместе с Ангелом. Но в то же время мы почему-то не очень похожи.

— Может, ты просто так нарисовал, Христо?

— Может быть. Возможно, я нарисовал только часть себя, одну из многих. Или…

— Я увидел в портрете только часть тебя, да? — догадался Гаршин.

Христо молча, тепло, как отец, погладил его по голове. Затем он встал, повернулся, и исчез в своем портрете на стене.

— Христо, стой! Христо! — закричал, вскочив, Гаршин, потому что вспомнил, что так и не спросил у Христо, жил ли он после падения или умер, простил ли он его за то, что он отпустил его руку и не прыгнул за ним в черную дыру, и вообще, живой он или мертвый?

— Христо, Христо! — кричал Гаршин, вжимаясь лицом в портрет, словно пытаясь прорвать вход в другой мир.

Христо не отзывался.

 

ДЖОКОНДА

Проснувшись на рассвете, Гаршин начисто забыл этот сон. И начал, как обычно, свой день с утренней молитвы, которую почти всю заняла мольба о скорейшем возвращении Христо и человечества.

Несколько раз Гаршину казалось, что возвращение, наконец, началось. Как-то он пробудился ночью от того, что на улице ясно послышался гул идущих людей. Выглянув в окно, Гаршин ничего не смог рассмотреть, потому что фонарей под маяком не было и было темно, но он все же заметил, что неподалеку, на скале, происходит какое-то движение. Гаршин схватил фонарь и ринулся наружу, споткнулся на лестнице, упал и сильно ушиб ногу. Хромая и постанывая, он вышел из маяка. Долго, до рассвета, бродил Гаршин по дюнам и скалам с фонарем в руках, светил, искал людей. Никого не нашел.

В следующий раз он гулял по вечернему городу. Вдруг он явственно услышал шаги. Сразу несколько человек, пока еще невидимых, шли ему навстречу, вот по этой дороге, которая продолжалась за поворотом. Замерев, Гаршин стоял, и ждал до тех пор, пока шаги не вышли из-за угла дома и не направились к нему. Среди шагов раздавался и дробный стук каблучков женщины. Приблизившись вплотную, шаги прошли сквозь него и продолжали звучать за его спиной, а когда он обернулся — шаги еще долго шли, пока не затихли вдали.

Третье происшествие случилось в ясный солнечный день. Гаршин сидел на открытой террасе кафе и обедал. Внезапно все пространство вокруг него дрогнуло и качнулось — словно кто-то огромный и невидимый взял двумя пальцами тот мир, в котором он сейчас находился, и легонько встряхнул его. Зазвенела посуда, упал бокал, разлилось вино. Все продолжалось секунду, не более. Гаршин решил, что началось землетрясение, но почему-то продолжал сидеть на месте. Толчков больше не было. Вскоре Алексей услышал, что нарастает какой-то шелестящий звук. Что-то сюда шло, нет, ползло, шуршало. Или катилось.

Из-за здания — с той части улицы, где дорога уходила наверх — показался автомобиль. Маленький зеленый «Ситроен» двигался на небольшой скорости по проезжей части, потом заехал на тротуар и покатился прямо на кафе, в котором сидел Гаршин. Алексей едва успел отбежать в сторону, как машина врезалась в столы, опрокинув несколько из них, и замерла. Следом за «Ситроеном» с верхней части улицы выкатились еще три легковушки разных размеров. Все они остановились, уткнувшись в различные преграды на своем пути: клумбу, дерево, телефонную будку. Гаршин поочередно подошел к каждой из машин. Двигатели у всех были выключены. Вероятно, когда случился подземный толчок, автомобили скатились с верхней части улицы своим ходом, потому что ни в одном из них не был поднят ручной парковочный тормоз.

Людей не было.

Все чаще, вставая по утрам, или проведя бессонную ночь, Гаршин не сразу узнавал себя. Нет, конечно, он помнил, что это он, человек, мужчина с таким-то именем и фамилией, что он сейчас идет по бесконечному городу или по побережью, что это его лицо отражается в зеркалах и витринных стеклах. Внешность его сильно изменилась, он осунулся, похудел, постарел. Даже поседел немного.

Но какая-то часть внутри его изменилась очень сильно.

Что-то новое, чужое, появилось в его собственном голосе, когда Гаршин, проходя по улицам, заходя в дома, супермаркеты и церкви, бормотал, обращаясь практически к любому человеческому изображению, будь то рекламный плакат, икона, фотография, картина, скульптура:

— Люди, человеки мои, родные, когда же вы вернетесь? Вернитесь, что вам стоит? Вы же не знали меня по-настоящему, как и я не знал вас. Понимаю, я для вас песчинка, камешек под ногами, пропажу которого вы не заметили. Вы лучше, совершеннее меня. Пусть так, но ты, от которого все зависит. Ты же меня заметил, да? Христо, ну скажи ему. Ты же меня знаешь. Кроме тебя, мне не на кого больше надеяться. Замолви словечко, Христо. Или укради ключи от дверей, откуда люди выходят. Христо, выручи, ради бога. Ладно, ладно… Я идиот, я не так что-то делал и делаю, да и черт с тем, что я не понимаю, зачем меня закинули сюда. Но хватит уже, я все понял. Все понял, слышишь!? Все что хочешь, понял, любую бумагу сейчас подпишу. Любую. Верни мне только людей, я не хочу без них, не могу…. Эй! Ты меня слышишь? Бог, твою мать! Бо-о-о-ог!

Когда Гаршин выкрикивал эти слова, он стоял посреди одного из залов Лувра, и эхо его голоса летало по музею и громогласно увеличиваясь, возвращалось, почти оглушая.

            Гаршин вспомнил, как однажды, когда ему было года четыре с половиной, родители опоздали и не забрали его вовремя из детского сада. Уже был глубокий вечер, стемнело, всех детей давно разобрали, а он сидел,  тихо рыдая, один в пустой комнате, в которую время от времени входила воспитательница и говорила: «Алеша, не переживай так. Скоро твои мама и папа придут за тобой. Обязательно. Такого еще не бывало, чтобы ребенка из детского сада не забрали. Всех всегда забирают, поверь мне».

Но Алеша видел по лицу воспитательницы, что и она сомневается. В том, как она поглядывает на часы, в том, как тревожно кривит тонкие губы. Ей, воспитательнице, тоже нужно было идти куда-то по своим делам, и Алеша чувствовал это. Позже, когда она слишком долго не заходила к нему, и вдалеке послышался хлопок закрывшейся двери, Алеша решил, что и воспитательница ушла. И теперь он навсегда остался совсем один.

 Он заплакал. Слезы полились сами, ручьем. Рыдая, Гаршин вытащил из кармана запечатанный в прозрачном целлофане портрет Христо. Это был тот самый первый, настоящий, оригинал, который нарисовал и передал ему из темноты перед смертью Христо. Сидя на коленях, Гаршин пытался порвать портрет, но целлофан не поддавался и тогда он зубами разорвал его, укусив Христо за щеку и глаз. На секунду показалось, что Христо вскрикнул от боли и тоже заплакал. По щеке потекла кровь. Похоже, ты прокусил себе палец, когда пытался разгрызть портрет. Вот она, кровь, хлещет из человеческой раны.

Тогда, в детском саду, за тобой прибежала испуганная мать. Оказалось, родители перепутали, чья была в этот день очередь забирать сына из садика. Мама встречалась с подругой после работы, отец тоже куда-то отправился по своим делам. Только придя домой, мать поняла, что Алешу никто не забрал и помчалась за ним. Увидев входящую в ворота детского сада маму, Алеша Гаршин уже не рыдал — он просто дрожал и смотрел на нее сквозь слезы. Мама обняла его и стала говорить: «Ну что ты, малыш? Я же вот, тут, как же я могла не прийти за тобой! Прости, прости, мой родной, больше никогда такого не повторится!» «Мама, ты… всегда будешь забирать меня?» «Ну конечно, всегда. Всегда-всегда, я обещаю!»

Гаршин швырнул остатки портрета на пол. Поднял голову — и уперся взглядом в глаза Моны Лизы, висящей в середине стены зала. Ему показалось, что Джоконда сейчас как-то иначе на него смотрит. Ее улыбка, в которой раньше было столько нежности и тепла, стала неживой. Гаршин встал, подошел ближе. Вгляделся в ее лицо. Сколько раз я стоял рядом с тобой, целовал тебя, разговаривал с тобой. Теперь от тебя перестало идти тепло. Будто там, за тобой, с той стороны двери, кто-то закрутил кран тепла и перекрыл поток благодати.

— Что с тобой? — спросил ее Гаршин. — Куда все пропало?

Мона Лиза молчала. У нее было мученически доброе и какое-то глупое лицо.

— Выходит, ты просто кусок холста с краской?

Бессмысленный взгляд был ему ответом.

— Улыбнись. Ну, улыбнись же, как раньше.

Мона Лиза смотрела на него пустой ровной стеной.

— Улыбнись. Слышишь, улыбайся. Улыбайся!

Вдруг ему показалось, что Мона Лиза на портрете как-то пренебрежительно покривилась.

— Издеваешься? Улыбайся как надо, как раньше!

Размахнувшись, Гаршин ударил ее кулаком в лицо. Стекло оказалось крепким, у Гаршина сильно заболели костяшки пальцев. Заорала сигнализация. Он выскочил в другой зал и вернулся с пожарным топором.

— Сейчас ты у меня захохочешь.

Несколько ударов, стекло раскололось. Острием топора Гаршин стал рисовать Моне Лизе на холсте улыбку

— Вот теперь хорошо, — говорил он, кривя губы в улыбке, — вот теперь все правильно. Улыбайся, тварь. Всем, суки, улыбаться! Всем!

 

Я САМ

Он плохо помнил, что было дальше. Да и вряд ли он мог помнить, потому что время снова исчезло в ту минуту, когда он возненавидел всех своих кумиров во главе с Христо. Они его предали, бросили. Дух вышел из человеческих лиц, двери закрылись, пропали теплые лучи радости, выходившие из нарисованных лиц. Гаршин бродил по улицам, заходил в дома, с ножом и молотком, и везде, где мог дотянуться, кромсал и разрушал человеческие лица. Выцарапывал улыбки на церковных ликах, резал злобные оскалы на рекламных плакатах, пытаясь хотя бы так оживить тела, еще недавно наполненные жизнью. Добрался и до кладбища Пер-Лашез, где долго разделывался с изображениями на могилах. Голову скульптуры Моррисона, которая стояла на его могиле, он расколотил молотком

В один из дней Гаршин шел куда-то по загородной трассе. Наткнулся на стоящий посередине дороги микроавтобус «Фольксваген», Это был разрисованный цветами и эмблемами-пацификами хиппи-автобус, который он видел когда-то в журнальных картинках и в старых фильмах. Гаршин сел в автобус, завел двигатель, выжал сцепление и тронулся с места. Довольно быстро он оставил позади Францию. Куда он направлялся, Гаршин не знал и не понимал. Просто ехал. Но он ясно чувствовал, что если останется в этих местах еще хоть на день, произойдет что-то невыносимое. Все его внутреннее существо дрожало и ныло, давая понять, что нужно прямо сейчас куда-то уехать. Может, потому что в дороге, даже если бы идешь в никуда, всегда есть, хоть крохотная, но надежда. Надежда на что? Он не знал. И не хотел знать. Он просто жал на газ и ехал дальше.

Дороги сменялись безлюдными бензоколонками и закусочными. Иногда Гаршину казалось, что хиппи автобус сам его везет, и он им не управляет — просто сидит в кресле и держится руками за рулевое колесо. Первые сотни километров пролетели быстро. В том времени, в котором он сейчас находился, автомобилей было значительно меньше, чем в десятых годах двадцать первого века.

Однажды вечером, когда Алексей вел свой хиппи-бас по территории Германии, ему показалось, что одна из машин, которая должна неподвижно стоять на дороге, едет. Когда Гаршин случайно глянул в боковое зеркало, то заметил, что джип с включенными фарами тронулся с места и поехал за ним.

Гаршин остановил автобус и некоторое время сидел тихо, не решаясь посмотреть в зеркало заднего вида. Это было странно и немного пугающе: выходит, ты, еще недавно так страстно мечтающий найти людей — сейчас не хочешь их появления? А может, дело в том, что новый человек — если он появился — не ищет с тобой открытой встречи, а тайно тебя преследует?

Но зачем, с какой целью?

Сзади нарастал шум двигателя, зашуршали шины. Гаршин весь сжался, боясь оглянуться и ожидая, что сейчас его обгонит джип с человеком за рулем. Но его никто обогнал, а шум вскоре стих — это оказался сильный и долгий порыв ветра.

Гаршин оглянулся: джип стоял неподвижно, как и все остальные пустые машины.

В Варшаве вновь показалось, что его кто-то преследует. Уже стемнело,  было девять вечера, светились фонари и огоньки фар. Гаршин затормозил. Оглянулся: огоньки замерли. Алексей понимал, что если он прямо сейчас не выяснит, что происходит, то не сможет двинуться с места. Наконец, он резко открыл дверь автобусы, выскочил, и зашагал назад — туда, где остановился преследующий его автомобиль. С каким-то странным, усмехающимся удивлением Гаршин заметил, что захватил с собой тяжелую монтировку и сжимает ее в правой руке. Вот значит, как. Выходит, впереди, не человек, а враг? Но он ведь тоже человек. Почему же он меня преследует?

На этот раз перед ним оказался маленький гэдээровский «Трабант», напоминающий угловатое перевернутое корыто.

— Эй, кто там!? — громко, подбадривая самого себя, сказал Гаршин.

В машине никого не было.

Он открыл багажник «Трабанта» и разворошил лежащие внутри вещи: чемодан, насос, какие-то сумки, запасное колесо. Затем присел и заглянул под днище машины.

Пусто.

Все. Похоже, ты общаешься с порождениями собственной фантазии, Леха. А может, просто не выспался? Точно! Скорее всего. Галлюцинации. Изношенная нервная система, порождающая бред. Если и дальше так будет, то…

Что — то?

Но ведь есть же какая-то надежда! Он чувствовал ее.

И вдруг Гаршин понял, куда везет его автобус. В город его рождения. Откуда родом его семья, родители, брат.

Гаршин вспомнил остров на финском озере с домиком на берегу. Пьяный охранник Жора. Проводник Захар. Родион Максимович. Маша. Машка… Тошнота, ненависть… Женщина врач, похожая на Жанну Эбютерн. Квартира на двадцать четвертом этаже. Роммель. Даша. Отец. Отец? Мать. Мама… Брат. Музыка.  Елисей и музыка. Люди. Движущиеся говорящие картинки. Казарма, кровати. Построения на плацу. Луч кинопроектора. Ледяная гауптвахта. Юриков, Чертков. Майор Шаевич…

Как давно все было. Будто в какой-то иной реальности, в другом веке.

            А Вера.

Что?

Вера.

Да, ее письмо с расплывшимися чернильными буквами. Твоя короткая жизнь с Верой. Две ее жизни. И две твои. Ее смерть и ее не смерть. Как ты обнимал и любил ее… Тебя.

Любил ли ты меня, Лешка?

           

Снова вспомнил брата. Елисей стоял на берегу и бросал в воду камешки, а ты, младший, сидел у кромки воды и лепил из тяжелого мокрого песка людей.

Исчезнувшая, а может, и не существовавшая никогда реальность вдруг тихо коснулась меня, заглянула внутрь, как смотрит заблудившийся человек в чужое окно в поисках своего дома.

Где я? Что я? Почему я?

Тут же вспышкой возник Христо, вышедший из портрета. Он сел перед его постелью.

— Господи, я не знаю, где я, — опустив голову, сказал Христо.

— Если и ты не знаешь…

— Самое страшное, когда попадаешь сразу в несколько разных миров. А где твой, не помнишь.

— Как же отыскать дорогу, Христче?

Молчание. 

— Как?

Теплый воздух ладонью погладил меня по голове.

Кто здесь?

Вновь померещилось, что неподалеку в темноте кто-то притаился.

По телу прошла дрожь. Гаршин оглянулся: ночная улица, фонари, окна домов, машины. Никого, ничего, что движется, дышит или хотя бы шевелится. Хотя нет… вон там, кажется, что-то шуршит. Но ничего не видно. Наверное, ветер, снова чертовый ветер. Почему в этом аде молчания есть ветер? А самолеты. Куда подевались самолеты?

Алексей поднял голову к беззвездному от фонарного света небу. Густая пластилиновая темнота. Они же летали в небе, как машины ездили по земле…

Упали? Разбились? Где они, черт возьми?

Почему ты не спросил о самолетах у последнего живого человека на Земле, когда тот еще был жив?

            И тот сон.

О несадящемся самолете, что снился тебе еще на той старой, живой земле.

Давно тебе не снился этот сон, брат.

Так что же выходит: там, в вышине, они до сих пор летят и никогда не садятся?

Показалось, что в черном небе сверкнул и погас зеленый огонек. Бортовой сигнал? Чтобы лучше рассмотреть его, Гаршин задрал голову — и едва не упал.

Опустился на брусчатку рядом с урной. Кружилась голова.

Что-то хрустнуло вдалеке. Кто-то там ухмыльнулся. Затем вздохнул. Черт, явно кто-то живой следит за тобой. Гаршин пристально посмотрел в сторону, откуда раздался хруст. Он медленно вытащил из урны пустую пивную бутылку и, резко привстав, швырнул ее в темноту. Послышался глухой удар обо что-то мягкое — кто-то живой в темноте вскрикнул от боли. Но через секунду стало понятно, что это галлюцинация, как и раньше: слышно было, как бутылка, позвякивая, катится по асфальту.

Прошло несколько секунд. Раздался шорох. Гаршин вскочил и заорал что есть мочи:

— Кто там?! Что ты там прячешься, сука? Выходи!!!

И он принялся швырять в темноту все, что попадалось под руку: какие-то легкие, до смешного мелкие предметы: сухой комок земли, обломок ветки, пустую пачку из-под сигарет, комок бумаги.

— А-а-а! — орал он и воль его, поднимаясь, переходил в визг и хлюпанье, а затем падал в рыдание и плач, — А-а-а… гады! За что я здесь, сволочи? За что, за что, за что, за что, за что!?

В какой-то миг Гаршин увидел и услышал себя со стороны, и ясно осознал, что не узнает не то что себя — человека в себе.

Он разжал пальцы, на землю упал какой-то мелкий камень. Гаршин чувствовал, что пьян, хотя не пил ни капли алкоголя. Стоял, покачиваясь, и злобно бросал в темноту:

— Ладно... Плевал я на тебя, скотина. Знаешь, кто ты и кто я? Нет, не знаешь. Я — ты! Понял, Я — ты, а не я! А ты… просто грязный вонючий кусок земли. Слизь. Из которого… ха-ха… я вообще ничего не собираюсь лепить. Не хочу с тобой делиться ничем, даже говном. Я сам. Мне одному. Я сам, понял? Никто мне не нужен. Особенно ты, раб. Отпускаю, пшел вон! А-ха-ха-ха!

Истерически хохоча, продолжая что-то выкрикивать и затыкая ладонями уши, Гаршин пошел куда-то вперед.

Проходя мимо освещенной витрины магазина, он не глядя, махнул рукой, разбил стекло, схватил с полки бутылку водки. Откупорил ее и стал глотать из горлышка, повторяя:

— Черт, боже мой, гад, сука, господи, тварь…

Показалось, что по его руке течет кровь — Гаршин вгляделся и понял, что это вода. Откуда? Прозрачная, чистая. Эй, да это же водка! Понюхал, слизнул. Нет — вода. Снова вгляделся: жидкость налилась густой краснотой. Кровь. Лизнул, проглотил. Сорокаградусная кровь.

Потом он уперся в какую-то дверь. Дернув на себя, ввалился внутрь. Звякнули колокольчики, оповещающие о приходе. Кому, о ком, зачем? Лавка или гостиница. Подъем в полутьме по скрипучим ступенькам. Шаг в первую попавшуюся комнату с приоткрытой дверью. Не зажигая света, упал на диван.

Уже почти провалившись в сон, усилием воли Гаршин заставил себя подняться, нашел дверь и запер ее на замок. После задернул шторы на окнах.

Гулко колотилось сердце. Вспыхнула мысль, что только что, впервые за все время заключения, ты запер за собой дверь.

Неужели ты начал бояться людей?

Или там — не люди?

Вспышка. Вода, водка, кровь, музыка. Гаршин открывает, не открывая, глаза

— и видит перед собой грузного бородатого мужчину в черной футболке. Он

узнает его. Это Моджо Райзен. Моджо стоит вполоборота к нему, спиной,

чуть покачивается. В руке он держит микрофон, глаза его полузакрыты. Рядом,

сложив по-индийски ноги, сидит с гитарой Ангел. В ночном небе плывет,

мигая бортовыми огнями, самолет.

Откинув назад голову, Моджо хрипло поет:

Я знаю страну, в которой нет страны,

Я знаю дом, в котором нет дома,

Я знаю человека, в котором нет человека,

Я знаю себя, в котором нет меня.

Я знаю все, в чем нет ничего.

И я мечтаю, что когда-нибудь наступит день,

Когда я не буду все это знать.

Когда я забуду все, и снова стану живым.

           

Любой день заканчивается сном, как любая жизнь смертью.

           

ТАМ, БЕЗ ТЕБЯ

Где-то там, в черной впадине Космоса, остались вращаться другие планеты. В триллионах километров от тебя плавает в темноте покинутая тобой Земля, на которой никто из живущих не знает, где ты находишься. Почти никто тебя не знает. Только единицы помнят и думают, что ты сейчас в двухнедельном отпуске, на маленьком островке посреди финского озера.

А ты, брат, и вправду на острове.

Вокруг тебя океан безмолвия, который не переплыть, потому что другого берега нет.

Как тебе море без берегов?

Хочешь узнать, что происходит там, без тебя?

Да все по-прежнему.

Маша неторопливо маленькими глотками пьет красное вино и ест прошутто с кусочками дыни в венецианском кафе. Ей хорошо, потому что ее любовник, который ей порядком надоел, оставил ее на день, убежав по своим делам, и она может, наконец, побыть в одиночестве. Делая глоток каберне. Маша вдруг тепло улыбнулась. Потому что вспомнила один ваш разговор. Помнишь? Она сказала: «Ты хороший, Лешка. С тобой здорово до и после». Ты спросил с улыбкой: «А во время?» Она засмеялась и прильнула к тебе, как к вкусному блюду и вы вошли друг в друга. Ты был немного влюблен в нее в самом начале, когда вы спали вместе до утра, обнявшись, помнишь? Позже она стала уезжать ночевать к себе. Тебя, в общем-то, это устроило — хотя сначала было не слишком приятно. А потом ты почувствовал первые симптомы отвращения от людей. От всех, и от нее тоже. Вспомнил?

Дорога почти пуста.

Часы идут, стрелки подрагивают, шевелятся — но, сделав полшага, возвращаются назад. И так без конца. Время — заевшая виниловая пластинка.

Роммель замер посреди комнаты, с его обнаженного тела капают на пол капли воды. Он только что вышел из ванной и с удивлением смотрит в зеркало, в котором будто впервые увидел себя. Его поражает, что там, в отражении — вовсе не он, а какой-то другой человек. Может даже, и не человек вовсе.

Выходит, твое собственное тело может стать чужим?

Что же тогда в тебе твоего, чело века?

Роммель берет телефон, набирает номер.

Длинные гудки. Голос, похожий на голос телевизионного диктора, отвечает:

«Добрый день. Человек, которого вы ищете, уехал на остров. Что ему передать?»

«Привет, Гаря. Это я. Да я так… в общем. Ты значит, на острове? Круто, старик. Надеюсь, на необитаемом? Знаешь, меня тоже как-то в последнее время все задолбало. Свалить бы куда-нибудь. Ладно. Вернешься, расскажешь, как там и что».

Стрелки дрожат и пытаются идти вперед, но цепкая сила их держит, не пускает. Если сядут батарейка или закончится механический завод — стрелки перестанут дрожать и остановятся навсегда. Что если и с человеком — так?

Женщина, похожая на натурщицу Модильяни, медленно движется в автомобильном потоке, сидя за рулем своего «Ниссана». Ее зовут Анна. Почти как Жанна. Негромко звучит радио, в котором передают свежие новости: «Новый теракт, на этот раз на юге, в Нормандии. Стрелок засел на одном из холмов и открыл стрельбу по проезжающим автомобилям. Две машины взорваны. Есть точные сведения о девяти погибших. Число раненых уточняется. Стрелявших было, по всей видимости, двое, пока их задержать не удалось…»

Анна с отрешенным спокойствием — не поймешь, то ли пренебрежение, то ли усталая задумчивость — смотрит на дорогу. Ее правая рука увеличивает на один оборот мощность автомобильного кондиционера. Звонит телефон. Не снимая трубку, женщина, похожая на Жанну Эбютерн, мягко отвечает:

«Да. Немного застряла. Хорошо. Конечно. Недурно. Разумеется. Без проблем. Заскочу. Нормально. А ты? Нет? Да. Целую. Звони».

Новости прерываются на рекламную паузу. Звучит музыкальная заставка в стиле relax. Приятный мужской голос сообщает:

«Дамы и господа. Если вам надоел этот говорливый человеческий мир с его вечной назойливостью и изматывающими проблемами, туристическая компания «Новый Робинзон» предлагает вам эксклюзивный тур нового поколения. Гарантируем полное уединение в любой точке мира по системе «Все исключено». По вашему желанию на любой срок мы можем исключить не только представителей гомо сапиенс, но и любых животных, рыб, насекомых, словом, все, что может нарушить ваше уединение…»

Тик-так, тик-так, так-тик, так-тик…

Вход, выход, не входя и не выйдя, где-то так, на полпути.

Время буксует. Как колеса хиппи-автобуса, завязшие в придорожной канаве, когда Гаршин решил объехать место аварии, во время которой столкнулись три легковых автомобиля и груженый кирпичами самосвал.

 На асфальте полно искореженного металла, осколков стекла, кирпичей, но нет и намека на человеческую плоть.

Человек в этих местах исчезает без следа.

Вероятно, и трупов в могилах нет.

А если раскопать…

Что? Выходит, могила на Пер-Лашез была пуста не потому, что в ней никогда никого не было? А потому, что ее обитатель — исчез?

Гаршин смотрит на дорогу. Он ведет хиппи-автобус так, словно плывет в звездолете по Млечному пути. Когда ты летишь по Млечному пути, ничего ведь не важно — и одновременно важно все.

Елисей…

Да, брат мой.

Задыхаясь, Елисей бежал по полю, заросшему высокой травой. Со всех сторон, из каждого куста, ветки, травинки, звучала, пела, танцевала, гремела и летела музыка — но брат ее не слышал. Его уши сочились кровью, а он не слышал. Он пытался пробить отверстия в ушах пальцами, потом гвоздями, но ничего не выходило. Звук исчез, как будто его никогда не существовало. «Вы исключили звук! — беззвучно орал Елисей, и слезы лились из его глаз, — Зачем, зачем вы исключили звук? Я же всего лишь просил оставить меня в покое, а вы взяли и исключили музыку».

Тик-тик, так-тик, так-тик, тик-так, — стучит заевшая стрелка на циферблате, шатаясь то влево, то вправо, как маятник.

            Слышен какой-то звук. Музыка? Нет, голос.

Куда ты ушел?

Шорох в траве, камень в земле, плеск на воде

Как же ты так далеко забрался, родной мой. Где ты?

Кто это?

…осподи, помоги ему выбраться.

Гудит двигатель, шелестят колеса.

… найти дорогу назад.

Ветер стучит в боковое окно.

Кто там?

Сыночек, вернись…

Ма…

Автобус трясло.

Что э…

            Господи, помоги ему выйти.

Мама?

Да воскреснет Бог, да расточатся врази Его…. да бежат от лица Его ненавидящие Его… исчезает дым, да исчезнут… тает воск от лица огня….

Мама!

 …знаменующихся крестным знамением, и в веселии глаголющих: радуйся… … в ад сошедшего…

Мама!!!

Мама-а-а-а-а-а!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!

Время вздрогнуло и исчезло. Часовые стрелки разлетелись черными изломанными птицами, циферблат лопнул, как зеркало.

Двигатель заглох, автобус остановился.

 

КИТАЙСКАЯ СТЕНА

Впереди горели четыре большие желтые буквы. Под буквами светился золотом герб страны, которой давно уже нет.

Гаршин вылез из автобуса и подошел к окутанному колючей проволокой высокому стальному забору. Миновав шлагбаум, он вошел в зал пограничного контроля.

В кабине для проверки паспортов на столе лежала раскрытая газета, на ней стоял стакан с чаем в подстаканнике и ложкой внутри. Машинально Гаршин попробовал чай: сладкий, не слишком остыл. Отодвинув стакан он взял в руки газету и стал читать:

«Коллектив животноводов колхоза имени Ильича принял решение организовать на базе колхоза кооператив по выпуску меховых шапо.  Уже через год коллектив колхоза планирует выйти со своей продукцией на международный рынок…»

Перевернул:

«Выступая перед иностранными журналистами, Президент СССР Михаил Сергеевич Горбачев сказал: «Многие сегодня спрашивают меня, не зашла ли Перестройка в тупик? Отвечаю со всей уверенностью: нет! Перестройка означает демократизацию всех сторон жизни граждан Советского Союза, создание новой модели общества —  социализма с человеческим лицом. Сегодня мы уже не на словах, а на деле признаем равенство наций, суверенитет народов, невмешательство в их дела и право на свободу выбора. Всякая иная позиция — это откат к шовинизму, имперской великодержавности, конфликт с теми принципами, которые всегда провозглашали настоящие коммунисты. Убежден, в ближайшие годы обновленный Советский Союз станет для всего мира примером высокоразвитого демократического государства…».

Гаршин взглянул на дату выпуска газеты: 1990 год. Год его рождения.

Значит, время снова сдвинулось. Но почему он попал именно сюда, в этот временной промежуток? Когда он очнулся на кладбище Пер-Лашез, то понял, что находится в семидесятых годах двадцатого века — времени, когда Христо и Ангел ушли на свои острова.

А сейчас?

Времена возвращаются — но не люди.

У каждого свой собственный остров.

Гаршин положил газету и посмотрел на настенные часы — стрелки на них тихо стучали.

Время, ты живое?

Все, что живое, движется. Даже если спотыкается, дрожит, колеблется. Оно хотя бы пытается. Значит, и ты.  

                       

Гаршин пересел в блестящую на солнце новенькую белую «Волгу» ГАЗ-24 и поехал дальше — теперь уже по территории Советского Союза. Вокруг стояла чрезмерно тихая, даже какая-то опустошенная тишина. За исключением длинных фур и грузовиков, застывшие на трассе легковушки были в основном трех-четырех марок. «Волги» встречались не часто, больше всего было «Жигулей». Попадались «Запорожцы», «Москвичи». Машин было так мало, что Гаршин мчался по почти пустой трассе, разгоняясь до скорости в сто двадцать, сто тридцать километров в час. Вскоре после полудня Гаршин увидел лежащий в низине, разделенный надвое широкой рекой город, в котором он родился и вырос.

Странное чувство — будто попал в длинное, мерцающее воспоминание. Стоял июнь, тихий, жаркий, прохладный в тени и невыносимо яркий на солнце. Только что прошел дождь, в лужах плавали облетевшие лепестки цветов. Гаршин медленно ехал от вокзальной площади вдоль трамвайных путей по центральному проспекту Карла Маркса, мимо парка Чкалова и кинотеатра «Родина», приближаясь к холму, на котором находились кинотеатр «Октябрь», Горный институт и Исторический музей.

Работали фонтаны. Во взлетающих и рассыпающихся в воздухе капельках воды сверкало и переливалось, разноцветное солнце. И казалось, что вот-вот выйдут из тенистых аллей разморенные на жаре жители города, сядут на скамейки и каменные ограды фонтанов, начнут перекусывать пирожками и мороженым, болтать друг с другом и лениво покрикивать на своих детей, которые со смехом и визгом бросаются под фонтанные струи и брызгаются водой друг на друга.

Гаршин остановил машину возле одного из фонтанов — на площади Оперного театра. Подошел к тихо шелестящей воде, окунул в нее сначала руки, потом голову. Он перелез через ограждение и долго стоял в холодных брызгах, словно смывая с себя грязь и пытаясь родить нечто невозможно чистое. Только полностью промокнув и начав уже замерзать, он выбрался из фонтана, сел на скамейку и повернул лицо к жаркому солнцу.

Вокруг росли акации, тополя, каштаны, дубы. Побродив по аллеям, Гаршин вернулся к «Волге», проехал еще немного вперед. Вновь остановился — на этот раз возле подвального ресторана «Цепи», в котором он, шестнадцатилетним пареньком, когда-то впервые попробовал «ёрш» — смесь пива с водкой — и опьянел так, что с трудом смог добраться домой.

Спустился вниз по ступенькам. Свет приглушен. Столы, как и тогда, висят на цепях и покачиваются, если их толкнуть — тоже, как тогда. На некоторых столах стоят недопитые бокалы с пивом. Тарелки с вяленой и копченой рыбой. Пепельницы со смятыми окурками. Гаршин подошел к стойке, выбрал чистый бокал, потом, засомневавшись, тщательно вымыл его в раковине кухни. Долго драил бокал «ершиком». Наконец, налил себе пенистого пива. Поднес к губам, отхлебнул. Кислый, незнакомый и даже какой-то противный вкус. Подкатила тошнота — Гаршин зажал ладонями рот, сглотнул. Вроде прошло. Что это было? Давно у него не случалось тошноты — разве только в том, человеческом мире. Выходит, что-то изменилось. Неужели из-за времени? Наверное, в той исчезнувшей стране, в которой ты родился, был другой вкус. Но ведь нечего не должно портиться. Правила распространяются на весь мир. Неважно, в каком ты времени. Верно?

Да.

Что?

Тихо.

Постукивают стрелки настенных часов, будто стучат лапки насекомого.

Заметив висящий на стене за стойкой отрывной календарь, Гаршин подошел к нему. На календаре значилась дата: 19 июля 1990 года. День его рождения. Отец говорил: «Лешка, ты появился на свет в половине седьмого вечера». А сейчас три часа дня. Выходит — ты еще не родился. Но какая разница, на календаре наверняка застыла дата отключения. И значит, с тех пор могли пройти не только часы и дни, но и месяцы, годы, столетия. Почему же ты попал именно в этот день?

Христо, скажи!

Что, если меня сейчас нет?

Гаршин вздрогнул.

И тут же подумалось странное: что если, начиная с Пер-Лашез, тебя потащило назад, к собственному рождению? Сейчас, в эти самые минуты, ты еще существуешь. Но ровно в 18.30, в момент своего появления на свет, ты, Лешка Гаршин, окончательно исчезнешь.

Значит, осталось три с половиной часа?

Лоб покрылся испариной. Задрожали руки. Гаршин начал трогать свои щеки, уши, глаза, засовывал пальцы в рот, кусал их. Захотелось посмотреть на себя. Где тут зеркало? В туалете наверняка... Точно, вот оно, висит. Гаршин сначала зажмурился, но потом резко открыл глаза – и увидел себя. Но... ничего не понял.

На него смотрело лицо взрослого человека. Или старика. Нет… мальчик. Как? Младенец… Снова взрослый. Подросток. Старик. Изображение какого-то неясного существа. Кто ты? Существо без пола. Он ничего не понимал, вглядываясь и вглядываясь в многослойное отображение, в котором жили, шевелились, накладывались друг на друга и тихо смеялись разные Гаршины. Эй! Кто там ты? Это ты? Ты — я? Сколько мне, тебе… сейчас лет? Где я. Я — где!?

Неважно.

Кто говорит?!

Ты знаешь.

Нет.

Знаешь.

Как я могу знать, если я не понимаю, кто я?

Не притворяйся.

Кто ты?

Кто ты.

Я — это ты?

Я — это ты.

Ты что, черт возьми, эхо?!

Ну, если тебе так хочется (усмешка)

Я ты или нет?! Отвечай!

Ну, если хочешь, побудь немного мной.

Черт… я не хочу. Нет! Не хочу. Уйди от меня, уйди!

Как я могу от себятебяегонас уйти? (смех)

Я… я.. себя… ты???

Ага.

Что «ага»? «Да»?

Да.

Скажи хотя бы раз «нет»!

Нет. Разве что-то это меняет?

Гаршин схватил с пола железную урну и что было сил швырнул ее в зеркало. Стекло треснуло и разлетелось на мелкие осколки. Будто   взрыв. Глядя в черную звездную дыру, Гаршин медленно попятился, а потом рванул по ступенькам наверх, к солнцу, которое теперь светило как-то иначе, мутно, словно через зыбкий тревожащий фильтр. Наверху он несколько  минут  стоял, затравленно взглядывая то на проспект, то на вход в «Цепи». Наконец, очнулся и добрел до машины, сел, завел двигатель.

Проезжая мимо Цирка, он поймал себя на мысли, что ему страшно поднять глаза и посмотреть в зеркало заднего вида.

Почему? (насмешливо)

Потому что могу увидеть...

Себя?

Он сжимал обеими руками рулевое колесо и дрожал. Очень хотелось поднять глаза и хоть на секунду посмотреть. Хотя бы еще один раз. Только один. Глаза, как намагниченные, тянулись вверх…

Не трусь, посмотри.

Нет! Ты вытерпишь.

Помнишь, когда-то ты ненавидел людей — а теперь, выходит, боишься просто взглянуть на себя?!

Пошел ты!

Неужели это так страшно? Глянь. Может, в тебе и нет ничего.

Есть.

Уговариваешь? Вместо того, чтобы просто увидеть?

Ни за чт…

И тут его глаза, ведомые какой-то второй, чужой головой, резко вскинулись вверх и вонзились в стеклянную стену зеркала.

Там, из разрезанной глубины, смотрел на него кто-то, или что-то, тот, в котором его не было. Совсем. Нигде. Даже в зрачках.

— Нет! — заорал Гаршин, изо всех сил вдавливая ногой тормозную педаль. «Волга» завизжала, слетела с дороги и с грохотом врезалась в гранитную ограду. Двигатель застонал, продолжая стучать как сердце.

— Где я! — шептал Гаршин, — где… где…

И тут он увидел — прямо перед собой — вращающуюся виниловую пластинку. Она крутилась гигантским колесом обозрения на фоне бесконечного бело-синего неба. В какой-то момент пластинка дернулась, задрожала. Она колыхалась, дрожала, тряслась, но никак не могла сдвинуться с места. Нарастала музыка — сдавленная, стиснутая со всех сторон. Начатая, но не законченная, умирающая, но еще живая. В центре черной дыры диска, на круглой белой наклейке, там, где пишется название музыкальной композиции, виднелся он, Гаршин. Тот самый, которого ты так боялся увидеть. На тебе что-то написано, видишь? Какие-то буквы. Что там? Читай. Гаршин вгляделся пристальнее в надпись — и задрожал. Потому что там, на белой дыре, была нарисована черточка. Да, всего лишь маленькая черная черточка, и больше ничего. Сокращенное обозначение жизни между датами рождения и смерти. На могиле хоть даты, а здесь — ничего. Никаких букв, только черта. Которая крутилась вместе с пластинкой.

Гаршин вывалился из машины. Его трясло. Хотелось сбежать, исчезнуть, пропасть хоть куда-нибудь.

Давай. Фас!

Тихо зарычав, Гаршин пригнулся и, дернувшись, сорвался с места и помчался по дороге вдоль реки

Он не помнил, сколько длился его бег — минуты, часы, месяц, год. Деревья, фонарные столбы, дома, облака — все летело навстречу. Он бежал и бежал, а слева бесконечно сияла река и тускнели уходящие на левый берег мосты. Набережная опустела, исчезло гранитное ограждение, появился песок, ивы, потянулись одинаковые серо-белые девятиэтажные дома. Сначала Гаршин бежал быстро, но вскоре начал задыхаться, закололо в боку. Тогда он стал замедляться, часто останавливался, дышал, пока, наконец, не восстанавливал дыхание. После этого продолжал бежать дальше. Пот лился градом, голова полыхала от жара, но сердце стучало ровно, четко. Через какое-то время усталость исчезла, и Гаршин превратился в ритмично бегущее, даже в какое-то заупокойно бегущее существо.

Вот он миновал первый жилой массив, второй, третий. Показался «Дом природы». Ларек с мороженым. Бочка с квасом. Пивная стекляшка. Универмаг «Восход». Дорога по круговому движению ведет прямо к его дому, который когда-то в народе прозвали «Китайской стеной». Она и правду была китайской  — длинная, тянущаяся почти километр стена с тремя сквозными арками, полусотней подъездов и тысячей квартир.

Гаршин вбежал в центральную арку и остановился у своего подъезда. Потянул дверь. Глухо звякнув,  деверь открылась. Учащенно дыша, он вошел внутрь, тугие пружины двери грохнула за спиной. Полутьма. Пахнет штукатуркой и масляной краской. Наверное, недавно делали ремонт.

Солнечный свет пробивается сквозь окна между этажами. Лучи освещают выкрашенные в черный цвет почтовые ящики. Вот ячейка с номером его квартиры. В отверстиях ящика видно, что внутри лежат газеты. И еще что-то белеет. Кажется, конверт. Да, конверт, в те времена люди присылали друг другу бумажные письма. Интересно, кому это письмо? От кого? Гаршин хотел достать конверт и прочитать, но подумал, что все равно все это из другого времени.  Родственница, наверное, какая-то послала.

Гаршин повернулся к лифту. Нажал пластиковую кнопку на стене, которая сразу зажглась зеленым светом. Загудел, подъехал и остановился лифт. Он вошел в кабину: новенькие, еще не поцарапанные стены. Четвертый этаж. Стук, двери разъезжаются. Выйдя из лифта, Гаршин увидел обитые черным дерматином двери квартиры № 45. Подошел. Какое-то время он стоял и смотрел на потертый металл замка. Потом перевел взгляд наверх, в правый верхний угол двери — туда, где виднелась белая пластмассовая кнопка электрического звонка. Так и подмывало нажать на эту кнопку. Гаршин улыбнулся: почему бы и нет? Конечно, в квартире никого, и все это будет выглядеть нелепым, смешным ритуалом. Но вообще-то дверь все равно нужно как-то открыть. Не выламывать же ее, чтобы проникнуть в квартиру, в которую тебя принесли из роддома и в которой ты вырос.

Он взялся за дверную ручку и несильно потянул ее на себя.

Закрыто.

Гаршин наклонился и приник ухом к замочной скважине, слушая вялую пустоту внутри. Тихо. Никого.

Был бы ключ.

Ключ? Точно, ключ!

Гаршин отшагнул и посмотрел себе под ноги. Отец рассказывал, что в советские времена ключ в его семье было принято оставлять под дверным ковриком в выемке пола. На том самом месте, где он сейчас стоит. Многие семьи в то время так делали, потому что не боялись квартирных краж. Оставляли ключи под ковриком или в каком-то особом месте неподалеку от входа.

«В людей верили, а в Бога нет», — заметил с усмешкой отец.

Гаршин присел на корточки, отвернул резиновый дверной коврик. Затем он отогнул отставшую полистирольную плитку и просунул в выемку руку. Внутри ничего не было.

Ну конечно. Какой еще ключ, если его мама сейчас в роддоме, а отец на работе. А брат… Елисей далеко, он служит в армии.

Гаршин встал, затем как-то совершенно автоматически поднял правую руку и надавил указательным пальцем на кнопку звонка. Услышав мелодичный переливающийся звон, он с затаенной надеждой подумал: что, если откроют?

Еще раз надавив на кнопку, Гаршин опустил руку.

И в ту же секунду он ясно услышал, что тишина исчезла.

За дверью раздались шаги. Легкие, неторопливые, они приближались. В следующую секунду человеческий голос с той стороны двери мягко и устало спросил:

— Кто там?

Помедлив секунду-другую, Гаршин с пересохшим горлом выдавил из себя:

— Я…

— Кто? — словно бы удивился человек за дверью.

— Я, — повторил Гаршин.

— Кто-кто? — показалось, что человек с той стороны двери недоуменно с кем-то переглядывается.

— Я! — словно стоя на армейском плацу, в каком-то оцепенении громко и четко произнес Гаршин.

           

Человек за дверью, видимо, удовлетворенный ответом, начал отпирать дверь.