ЧАСТЬ 3

 У ДВЕРИ

 

Если бы меня спросили, хотел бы я вернуться в прошлое, я ответил бы, что мне хватило и того, что я уже побывал там.

Джон Леннон

 

ПУТЬ К ВЫХОДУ

Он слышал.

Всю дорогу из Москвы через Украину, Беларусь, Польшу, Германию и Бельгию, он слышал, как пробивался к нему Христо. Временами болгарин пропадал, исчезал в шорохе посторонних звуков, похожих на шум ветра, шелест волн и потрескивание огня, но каждый раз появлялся вновь, и на экране телефона или ноутбука, которые у Гаршина всегда были под рукой, появлялись новые строчки:

«Ты где? Далеко еще, Алекс?»

«Я в Кельне. Обедаю в кафе на площади напротив собора».

«Боже, Кельн… Как мы с Ангелом любили Кельнский собор, и часто поднимались наверх, чтобы просто постоять там и помолчать. Ангел говорил, что на вершинах соборов мира особенно хорошо слушать музыку неба. И сочинять ее».

«Твой брат музыкант?»

«Да. Он играл в рок-группе. Но они не успели прославиться».

 «А сейчас, сейчас ты где?»

«Остановился на бензозаправке».

«Где, какая страна?»

«Судя по надписям на французском… Кажется, Бельгия».

«Ты уже близко, Алекс! Погоди, ты записал адрес, который я тебе сказал?»

«Конечно. Я найду тебя, Христо, не переживай».

«Хоть бы с тобой ничего не случилось. Хоть бы ничего не… Я… я, пожалуй, помолюсь за тебя. Ты не возражаешь?»

«Что за вопрос, Христо! Конечно, делай как знаешь. Хотя я не особо религиозный, но давай».

«Я тоже, Алекс. Конечно, не важно, веришь ли ты… Как говорил Ангел, неважно, веришь ты в Бога или нет, потому что это то же самое, веришь ли ты в своего отца или нет. Ведь отец все равно никуда не денется и будет существовать независимо от твоей веры в него. Хотя, может и не появится в твоей жизни уже больше никогда».

«А мать?»

«Что…»

 «Нет-нет, ничего, да, я понял. Ты, главное, не уходи никуда со своей Рю Миллер».

«Конечно, я тут Алекс. Только знаешь: стены, все эти коридоры тут такие запутанные… они ведут себя как живые существа, никогда не знаешь, где они очутятся в следующий момент. Хотя по моим расчетам они не должны далеко отлучаться от места, где мы находимся. От живого места. Живое от живого не должно надолго отлучаться. Иначе… иначе, если бы наши дороги всегда вели не туда, куда мы движемся, наступил бы полный хаос. Но хаоса нет — ведь я нашел тебя! Значит, какая-то система все же существует. И я все думаю, какому же алгоритму эта система подчиняется… Алекс, ты тут?"

«Да. Еду по шоссе, уже за городом. Стемнело. Машин мало. Скоро Франция»

«Умоляю, Алекс! Будь осторожен, не превышай скорость. Береги себя. Ты выспался? Выспался?»

«Все нормально, Христо. Вот указатель. Париж. Я въезжаю в Париж!»

 

Связь пропала, когда впереди на холме среди освещенных зданий показались купола Сакре Кёр. В этот момент, на какие-то доли секунды — или может минуту? — Гаршин заснул за рулем. Вероятно, сказалась усталость от пятичасового управления автомобилем. Как у него закрылись глаза — Алексей не помнил. Но пробудился он от того, что рядом кто-то тихо произнес: «Алеша…» Гаршин сразу понял, что это голос его матери — он узнал его. Алексей вздрогнул и интуитивно ударил ногой по тормозной педали. Машина дернулась и тут же заглохла.

«Пежо 308», в котором он сидел, почти упирался в огромный автоприцеп, на котором стояли новенькие блестящие черные Мерседесы. Всего несколько сантиметров отделяли капот машины от края автопоезда.

Осознав, что он только что чудом избежал смерти, Алексей еще минуту или две находился в состоянии оцепенения, граничащим с состоянием покоя. В какой-то момент ему показалось, что все было задумано именно так: он никак не мог разбиться.

Придя в себя, Гаршин попытался завести двигатель — но руль заклинило, ключ в гнезде зажигания не поворачивался.

Тогда он вышел из машины, взяв с собой ноутбук, и заметил, что связь с Христо пропала. Впрочем, такое уже случалось несколько раз во время пути, поэтому Алексей не обратил на это внимание. Он поднял лежащий на дороге скутер, сел на него и медленно поехал, объезжая застывшие посреди дороги автомобили. Машин при въезде в Париж было очень много.

Где-то минут через тридцать Гаршин подъехал к собору Парижской Богоматери. К сожалению, он забыл в машине распечатанную еще в Москве карту Парижа. В одном из магазинов с вывеской «Табак» Алексей нашел подробную схему городских улиц. Проблуждав еще полчаса, он добрался, наконец, до Рю Миллер. Дом, о котором писал ему Христо, находился в конце улицы. Все это время Гаршин пытался выйти с Христо на связь с нескольких айфонов и ноутбуков. Но ответа не было.

Он поднялся по лестнице и вошел в полутемную, маленькую квартирку на третьем этаже — входная дверь оказалась не заперта. Христо по-прежнему молчал. Гаршин походил по квартире, заглянул в крошечную ванную. На полу единственной комнаты был расстелен матрас, на нем лежали две подушки, одеяло. Странно, Гаршину показалось, что здесь жила женщина, причем молодая, даже юная. И может быть не одна — две девушки. Но никак не мужчина. На полу, на кресле и на одеяле было разбросано женское белье — тонкие цветные стринги, полосатые колготки, бюстгальтер. Стояло четыре пары явно женской обуви: сиреневые и желтые кроссовки маленького размера, желтые нубуковые ботинки. На барной кухонной стойке стояла фотография в рамке: две юные азиатские девушки с крашенными в сиреневый и желтый цвета волосами нежно обнимаются и целуются. На втором фото, на стене, они же стоят, улыбаясь и держась за руки, в нарядах Манга. Да, здесь явно жили две близкие подружки, скорее всего из Японии — судя по лежащему в углу комнаты японско-французскому разговорнику.

Но где же Христо?

— Христо! — сказал Гаршин. Потом он позвал громче:

— Христо! Христо, ты где! Христо!

В ответ — тишина. Компьютер тоже молчал. Гаршин подошел к окну, глянул вниз на пустую улицу. Вдалеке раздался какой-то глухой звук. Что это? Скорее, похоже на удар, но слабый. Или стук. Да… вот еще один. Точно, это же стук. Да, стук. Кто-то стучит. Но где?

Гаршин растворил окно и выглянул наружу. Внизу стояла какая-то напряженная, будто наэлектризованная тишина. В этот время стук повторился — на этот раз он раздался за его спиной. Гаршин резко обернулся.

— Кто здесь? Христо?

Тук…

— Эй, где ты?

Тук.

Тук-тук.

 В этот момент Гаршин понял, что звук идет из-за стены. Именно там стучат. Да, Христо же говорил, говорил, что он зачем-то простукивает стены, движется по какому-то туннелю. И его он тоже просил стучать… Чтобы услышали.

 Еще не веря тому, что он сейчас собрался сделать, Алексей подошел к стене возле ванной и постучал по ней костяшками пальцев.

— Христо, — сглотнув, спросил он. — Это ты? Слышишь меня?

Тишина.

— Хорошо, — кивнул Гаршин, — ладно. Тогда… Если ты слышишь меня, пожалуйста, стукни три раза в ответ.

И он вновь постучал по стене.

Через какое-то время где-то из глубины дома раздались три глухих удара. С четкими, равными временными промежутками между собой.

— Христо! — крикнул Гаршин, — это ты, черт! Ты слышишь меня, но не можешь выйти со мной на связь, да? Но как же мне с тобой общаться, как? Ты где находишься? Здесь?!

В ответ раздались три ровных удара: тук-тук-тук.

— Черт возьми, так ты точно здесь, да? В этом доме? Но где? За стеной? В подвале?

Тук-тук.

 — Что?

Снова: тук-тук.

— Почему не три?

Молчание.

— Скажи… — проговорил Гаршин, прижимаясь щекой к окрашенной бледно лимонной краской стене, — два стука, это — «нет»? Это означает — «нет»?

Стало тихо. Затем, в глубине, раздались три ровных глухих удара.

— Повтори. Я тебя правильно понял?

Ту-тук-тук.

— Ты — Христо?

Тук-тук-тук.

Ты… кто-то третий?

Тук-тук.

Я сумасшедший?

Тук-тук.

Я Алексей Гаршин?

Тук-тук-тук.

— Гм… Вот оно как…. Ага… ну скажи тогда, крикни хоть что-то. Я по-прежнему не понимаю, как тебя искать. Может, выйти на улицу?

Два удара.

— Черт, опять «нет». Так что же делать тогда? Что?

В ответ раздались странные звуки… какая-то даже мелодия звуков. Что это, Гаршин не понимал.

— Эй, ты сошел с ума?

Тук-тук.

— Тогда скажи понятно.

Тук, тук. Тук-тук-тук. Тук, тук-тук-тук, тук-тук.

— Опять… Христо, что это?

Молчание.

Странно. Что-то этот стук ему напоминает. Какую-то считалку, что ли. Или…. Кричалку. Да, кричалка… чего? Так это же…

Тук, тук. Тук-тук-тук. Тук-тук-тук-тук, тук-тук.

Погоди… Точно!

Гаршин узнал фанатская кричалку «Спартак чемпион». Может, у них там тоже подобные кричалки есть…

— Христо! Ты слышишь меня?

Тук-тук-тук.

— Что ты хочешь этой кричалкой сказать?

Молчание.

И тут же Христо снова отбил мелодию «Спартак чемпион».

— Футбол? Стадион?

Ответ — два удара.

 — Мелодия, барабан. Музыка…

Тук-тук-тук.

— А? Музыка?

Три удара.

— Музыка. Так. Что за музыка? Какая, где?

Христо молчал.

— Не молчи, Христо. Слышишь, не молчи!

Но он молчал.

Гаршин в отчаянии стукнул по стене кулаком.

— Христо!

Тук-тук-тук.

— Да? Что — «Да»? О чем, черт побери, твое «Да»?

Но там, в глубине, молчали.

— Ты отзовешься или нет?

Тишина.

В ярости Гаршин сильно ударил по стене кулаком. Потом стал бить еще и еще, разбивая в кровь костяшки пальцев.

— А-а… где, где же ты!?

От одного из ударов вздрогнула и пошатнулась этажерка, набитая компакт-дисками и журналами. Этажерка наклонилась и рухнула на ковер.

 Диски и журналы, какие-то путеводители и брошюры, а также несколько упаковок карт рассыпались по полу. Гаршин мрачно посмотрел на эту кучу, пнул ее ногой. Зачем-то он стал читать названия разбросанных компактов и журналов, рассматривал карты. Нашел пражские Таро с нарисованными котами и замками. Здесь же лежали путеводители по Парижу и Москве на японском языке, открытки с людьми-кошками в средневековых одеждах и в нарядах Манга. На обложках СD — названия музыкальные групп, о существовании которых Гаршин понятия не имел. В основном японская музыка. Часто встречалось имя стриженой певицы в коротком платье-трапеции в стиле 60-х. Певицу звали Jun Mayuzumi, альбом назывался Black Room. Попадалось и что-то знакомое. Вот, например, The Doors, «Morrison Hotel». Да, Мориссон, Джим Мориссон. Когда-то он любил The Doors.

Как только Гаршин произнес (вслух или про себя, он не помнил): «Джим Моррисон» за стеной отчетливо раздались три глухих удара.

Держа в руках диск «Morrison Hotel», он переспросил:

— Я не ошибся? Вот это? Двери, да?

 Тук-тук-тук.

Да.

Гаршин вставил диск в чейнджер и нажал кнопку «Play»

 

МУЗЫКА ЧЕЛОВЕКА

С первыми аккордами начавшейся песни он вспомнил то, о чем не вспоминал последние лет десять. А если и вспоминал — то так, вскользь, и сразу же забывал.

Он вспомнил о своем брате.

Да, у Гаршина был брат — старше его на восемнадцать лет.

 

Однажды отец позвонил Алексею из Лос-Анджелеса и попросил навестить брата.

— Ты понимаешь, — извиняющимся тоном говорил отец, — я звонил ему несколько раз, вчера и сегодня. Он не отвечает.

— Пап, он и мне не отвечает, ты же знаешь, — ответил Гаршин, докуривая сигарету во дворе у входа в компанию «Нефтетранс».

— Но я волнуюсь, Леша.

— Завтра утром у меня командировка, лечу в Сибирь.

— Я понимаю… но, сын. Мне больше не к кому обратиться, ты же знаешь.

— Ладно, — куснув губу, кивнул Гаршин, — сделаю. Надеюсь, он не переехал.

— Спасибо, сынок. — обрадовался отец, — ты сообщи мне, если что.

— Конечно, папа. Все сообщу. До свидания.

— До свидания, Леша.

Гаршин отключил телефон.

После работы он поужинал в китайском ресторане, сел в машину и поехал к брату.

Брат жил в пригороде Москвы, в деревянном доме на территории усадебного участка. Переехал он сюда, когда Гаршин уже жил в Москве, а отец уехал c новой женой в Америку. Странно, что брат вообще куда-то сдвинулся с места — вообще-то он не любил путешествия и любые перемещения. Но нашелся какой-то армейский приятель брата, который позвал его в Подмосковье работать мастером по дереву.

С тех пор брат редко выходил на связь — компьютера у него не было, на телефонные звонки он отвечал редко, а если и отвечал, то неизменно давал понять в присущей только ему манере, что у него все в порядке.

Гаршин с трудом нашел место, где жил брат. Двухэтажное деревянное сооружение на окраине поселка, огороженное невысоким забором. Алексей постучал по железному почтовому ящику, прикрученному проволокой к воротам калитки, и позвал брата по имени. Никто не отозвался. Тогда Гаршин перегнулся чрез калитку, открыл ее и вошел во двор. Подойдя к крыльцу дома, он увидел, что дверь приоткрыта. В окнах верхнего этажа открыты форточки. Брат явно был дома.

 Гаршин достал пачку сигарет и закурил. Ему хотелось присесть на ступеньки, но они были грязные, и он стоял.

На ум ему только что пришла странная, неприятная мысль: что если брат умер и сейчас лежит в доме мертвый? Поэтому и не отвечал на звонки… Нет, это было не волнение, не чувство горя. И даже не брезгливость, не страх. А какое-то ватное, глухое чувство странного, немного раздражающего покоя. Что-то подобное он испытывал, когда увидел свою умершую мать. Тогда ему хотелось страдать и оплакивать эту ужасную со всех сторон человеческого зрения потерю — но вторая, иная часть его существа вдруг заморозила все его чувства, сделала слезы невыплаканными, застывшими далеко внизу, еще на подходе к глазам, как застывают потоки воды, схваченные морозом еще до выхода из скалистой расщелины. Да и пожалуй, то был не мороз — а густая серая пыль, вулканическим пеплом покрывшая и склеившая его чувства, превратив их в неподвижные мумифицированные изваяния. 

Но при этом — Гаршин ясно это ощущал — внутри его остановившихся эмоций бился, светился и тлел крошечный живой огонек.

           

Брата звали Елисей.

Кому-то, вероятно, это имя покажется чрезмерно модным или устаревшим. Но имя Елисей брату Гаршина шло. Когда он родился — отец долго разглядывал тихого и сморщенного младенца, и особенно внимательно он заглядывал ему в большие, серо-зеленые глаза. «Знаешь, что, — повернулся Вячеслав к своей жене Оле, — тебе не кажется, что…» «Кажется, — кивнула Ольга, — я тоже думаю, что он — не Сережа». «Точно, не Сергей, — медленно с улыбкой покачал головой отец. Незадолго до рождения сына они с женой придумали ему имя: «Сергей». Но сейчас оба ясно чувствовали, что так мальчика называть нельзя. Это было не его имя. «Но кто же он тогда?» — задумался отец. «Он — Елисей» — с улыбкой ответила Ольга, поглаживая волосики сына» «Что? — удивился отец, — Елисей?» «Конечно, — уверенно кивнула жена, — ты просто посмотри на него, видишь? Это же Елисей». «В самом деле… — вглядевшись в сына, произнес отец, — действительно Елисей. Бывает же так. Рождается человек, и сразу с именем. Жаль, что так не у всех». «У всех, — прикрыв глаза, сказала Ольга, — просто мы не всегда чувствуем имена. Это как музыка». «Музыка?» — удивился отец. «Да, — кивнула Ольга, — иногда ведь можно услышать музыку, почувствовать ее. Понимаешь?». «Понимаю, — кивнул отец после паузы, по-прежнему внимательно разглядывая Елисея, и сказал: — Смотри. Кажется, наш сын сейчас тоже слышит музыку. Видишь, он что-то про себя напевает. Слышишь?».

           

Вот и сейчас Гаршин, стоя у входа в приоткрытую дверь дома брата, услышал музыку. Он уловил ее не ушами, а каким-то внутренним, глубинным слуховым органом, который, казалось, только сейчас в себе обнаружил. Чем дольше он стоял и слушал эту похожую то на звуки клавесина, то на фортепьянную мелодию, то на рифы бас гитары, то на органные переливы музыку, тем стремительнее его мысли уносились в детство, в первые месяцы жизни, когда он лежал запелёнатый в детской кроватке, а над ним склонялось лицо его брата.

 

Музыка с ранних лет вошла в жизнь Елисея Гаршина. Наверное, еще и потому, что оба его родителя — Ольга и Вячеслав — увлекались движением хиппи, которое в конце шестидесятых начало распространяться среди молодых людей в СССР, живущих в крупных городах. Оля и Слава слушали британский и американский рок, иногда «Песняров» и «Машину времени», одевались в джинсы клеш, цветастые рубашки и туфли на платформе, а если не могли достать дефицитную иностранную одежду, то перешивали под хипповский прикид дешевую продукцию советской швейной промышленности, ушивали рубашки, обрезали юбки, вшивали в брюки клинья, чтобы сделать их расклешенными. Тем более у Оли была швейная машинка. В коридорах студенческого общежития Вячеслав и встретил девятнадцатилетнюю второкурсницу Олю Ярцеву — высокую, худощавую, длинноволосую девушку в замшевой мини юбке и в громадных кожаных сабо. Их роман начался, как начинается у многих все в юности. Пошли на чей-то день рождения, танцевали, пили, болтали, восторгались тому, как много у них оказалось общих интересов, взахлеб рассказывали друг другу о прочитанных книгах, фильмах, каких-то захватывающих приключениях-небылицах, обнимались под песню Creedence «Бег сквозь джунгли» в темноте на чужой койке рядом с танцующими, целовались, он шарил рукой по ее маленькой теплой груди и между прохладными коленками. Под утро они отправились вместе в пустую общежитскую комнату, от которой чей-то знакомый дал им ключи. Они очутились в комнатке рая, через которую должны пройти все влюбленные. Сходили с ума от восторга и страсти, входили в друг друга и выходили, сливались и разливались, ощущая себя обнаженными греческими богами, возлегающими на облаках над остальным миром. Проспали на следующий день все университетские пары, и едва пробудившись, съев и выпив что-то, вновь принялись любить друг друга.

К концу дня безумство их тел и нежность душ вылились в признания в вечной любви. Нет, о вечности они не говорили — но в совершенном хаосе своих чувств Оля и Слава ясно поняли, что полюбили друг друга навсегда. Да, если бы всякая любовь в те первые минуты, часы, дни, недели, месяцы, иногда годы, так бы и продолжала плыть в млечном пути вечности, не попадая в шторма, в штили, не выбрасываясь на берег… Если бы. Но нет. Если и бывает так, то конечно, не здесь и не с нами.

Следующим летом Оля и Славка уехали в Крым и поселились в палатке на каменистом берегу моря. Это была бухта Ласпи, начало семидесятых, вокруг жили такие же хиппующие молодые парни и девушки, они купались, загорали, охотились на зеленух и скорпен (Слава взял с собой подводное ружье) готовили еду на костре, жарили мидии, ходили в пансионат на гору за едой и вином, смотрели в летнем кинотеатре фильмы, в жаркие ночи спали на спальных мешках на гальке у кромки моря и любили друг друга прямо под звездным небом. Тогда, в одно из прозрачных ранних теплых июльских утр, под звуки звучащей из радиоприемника песни Pink Floyd «Атомное сердце матери» они и зачали Елисея.

Мальчик рос тихим, задумчивым, много читал. Еще младенцем он слушал много музыки, которая звучала на бобинном магнитофоне родителей. Позже его родители, все сильнее погружаясь в быт и зарабатывание денег — отец устроился в транспортный ННИ, занявшись разработкой новых видов вагонов метро, а мать стала учительницей русского языка — отошли от музыкальных увлечений молодости и уже не так часто включали магнитофон, чтобы послушать «Возвращение в фантазию» Uriah Heep, «Солдата фортуны» Deep Purple или «Лестницу в небо» Led Zeppelin. Елисей же, которого в семье называли просто Эл, слушал родительскую рок-музыку чаще родителей, причем, как правило, в одиночестве, молча, часами, где угодно, в своей комнате, на балконе, в ванной. Однажды, когда Елисею исполнилось шестнадцать лет — за два года до рождения его брата Алексея — отец вошел в комнату сына, в которой из бобинного магнитофона раздавались звуки «Смерти на двух ногах» Queen.

— Как странно, сынок, — с мягкой улыбкой сказал Вячеслав, присаживаясь на диван рядом с креслом, в котором сидел Елисей, — что ты слушаешь музыку, которую я когда-то считал своей.

— Разве музыка чья-то? — пожал плечами Елисей.

— Нет, конечно. Но знаешь, Эл, меня беспокоит, что ты ничем, кроме музыки не занимаешься.

— Я и музыкой не занимаюсь, папа. Я ее просто слушаю, — ответил Эл.

— Вот-вот. И я о том же.

— О чем?

— О том… Елисей, ты надумал, куда будешь поступать?

Брат пожал плечами

— Нет. Но если это важно, папа, я куда-нибудь поступлю.

— Не понял. Куда ты поступишь?

— Туда, — со странно задумчивым выражением на лице Елисей кивнул куда-то вверх.

В этот момент отец впервые подумал, что с психикой его сына что-то не в порядке. Вячеслав как мог, ненавязчиво и мягко — он вообще был мягкий человек — попросил Елисея в ближайшее время определиться, кем он хочет быть. Рассказал, что у него есть знакомые в нескольких вузах, и в принципе, можно посодействовать поступлению в любой из них. Елисей кивнул, обещая подумать.

По окончании десятого класса он выбрал журфак — но не поступил. На последнем экзамене по истории Елисей не смог назвать основные вехи становления советского государства после гражданской войны, также он не знал полную правительственную должность Леонида Ильича Брежнева. На вопрос одного из членов приемной комиссии, почему абитуриент не в курсе таких обязательных для советского человека вещей, Елисей ответил, что они ему не интересны. На вопрос: «Что же тогда вам, позвольте спросить, интересно?» Елисей ответил, что музыка. «И какая же, простите, молодой человек, музыка?» — поднял брови заместитель ректора по учебной части. «Разная, — спокойно ответил Елисей. «Ну, например?» «Например, «Кинг Кримсон», «Лед Зеппелин», «Пинк Флойд», Вагнер, Скрябин, Чайковский, Рахманинов, Бетховен, Бах, Бог». «Как вы сказали, Бах, Иоганн Себастьян?» — спросил один из преподавателей. «Нет, Бог», — «Бог?». «Да, — ответил Елисей. Хотя, можно, конечно, и Бах. Имена-то похожи». «Хм, мда-а, — улыбнулся ректор, — я вы оригинал, молодой человек».

             

После того, как Елисею в марте исполнилось восемнадцать, ему в апреле пришла повестка в военкомат. Ольга сильно переживала, что ее сына, тонкую ранимую натуру, как она говорила, отправляют служить в армию. Отец Ольги — дедушка Елисея — задействовал все свои связи, и внука положили в клинику на обследование. Местные врачи, которым были вручены пакеты с дефицитными продуктами (черная икра, консервированный балык, сыры, армянский коньяк), должны были сделать нужное заключение и признать Елисея не годным к строевой службе. Для этого были подделана медицинская справка о якобы полученном Елисеем в детстве сотрясении головного мозга. В справке значилось, что у пациента периодически наблюдаются сильные головные боли и тошнота. Но на итоговой медицинской комиссии Елисей неожиданно стал говорить вовсе не то, чему его учили. Он сообщил, что чувствует себя отлично, и вообще, ответил на все врачебные вопросы честно. И его в мае отправили служить. Попал он в железнодорожные войска.  Через три месяца службы Елисея отцу позвонили на работу и сообщили, что его сын лежит в госпитале — что-то у него случилось с ногами. Раны, нагноения, натер сапогами, и еще проблемы с сосудами. Вячеслав срочно вылетел в Красноярск, где Елисей проходил службу. Когда отец вошел в госпитальную палату, он увидел, что несколько солдат режутся в карты, а Елисей молча лежит на своей койке и смотрит в потолок.

— Ну что ты сынок, как ты? — спросил, присаживаясь на койку, отец.

— Нормально, пап. Слушаю.

— Что слушаешь?

— Музыку.

Никакой музыки отец не слышал, магнитофона в палате он тоже нигде не заметил.

— А где музыка? — с улыбкой спросил отец.

— Там — кивнул Елисей подбородком вверх.

Отец внимательно посмотрел на Елисея. Похоже, его сын действительно сейчас что-то слушал. То есть — слышал. Вячеслав вспомнил тот день, когда он смотрел на новорожденного Елисея, и ощущал, что младенец слышит какую-то музыку.

— Ну что ж, — кивнул отец, —… может быть. — Нагнувшись к Елисею, он добавил тише: — Сынок. Я говорил с начальником госпиталя. Твои ноги нужно лечить. В общем, я постараюсь, чтобы тебя комиссовали. Поедешь домой.

— Домой? — Елисей задумчиво, с легкой улыбкой снова кивнул куда-то вверх. — А не рано домой?

Отец не обратил внимание на его слова, и продолжил:

— Дома тебя ждет сюрприз, Елисей.

Елисей повернул к нему голову.

— У тебя родился брат, — сказал отец.

— Брат? — поднял брови Елисей.

— Да. Мы с мамой его назвали Алеша. Алексей.

Елисей, будто увидев что-то внутри себя, улыбнулся.

— Вот как, — сказал он, — Значит, мы все-таки поменялись с ним местами.

— Как? — немного растерянно спросил отец.

— Для чего-то так было нужно… — кивнул Елисей, будто продолжая говорить сам с собой.

           

Осенью Елисея в самом деле комиссовали, и он вернулся домой. В гостиной стояла детская кроватка, в которой лежал громко орущий трехмесячный младенец Алеша Гаршин. Елисей подошел к кроватке, заглянул в нее. Увидев нависшее над собой лицо брата, Алеша неожиданно замолчал.

Вероятно, в тот момент он тоже впервые услышал музыку, которую с рождения слышал старший брат. И поэтому успокоился. Слушая хорошую музыку, всегда ведь чувствуешь себя лучше. И говорить не хочется. Если и плачешь, то тоже молча.

 

Алеша Гаршин не был нежеланным ребенком. Он был скорее неожиданный. Ни отец, ни мать не думали о втором позднем сыне. Ольга справедливо полагала, что в ее годы и с ее здоровьем она не сможет забеременеть, да и сексуальные отношения у нее с мужем давно почти сошли на нет. Если раньше, в первый год жизни, они занимались сексом почти каждый день, то уже после десяти лет брака спали друг с другом в лучшем случае — один—два раза в месяц. А когда они прожили вместе восемнадцать лет, то секс почти полностью ушел из их жизни. Если и случалась близость, то не чаще одного раза в полтора – два месяца. Влага жизни, которой, без сомнения является чувственная любовь, перестала втекать в их тела, высушивая их, гася свет и блеск глаз, ухудшая память добра и раздувая суховеи уныния.

Но однажды, хорошенько выпив шампанского и коньяка, потанцевав на вечеринке у своих знакомых, Слава и Оля поздно вернулись домой — и их потянуло друг к другу. В пустыне хлынул короткий безумный дождь, который  быстро закончился, но этого хватило. Через два месяца Ольга узнала, что беременна. Известие сильно смутило супругов. Но срок был такой, что прервать беременность по закону было нельзя — поэтому они решили рожать. Мальчика назвали Алексеем уже без всяких всматриваний в глаза — это было имя прошедшего войну деда Вячеслава. Как ни странно, лучшим воспитателем маленького Алёши стал его старший брат. Малыш оказался болезненным, часто плакал, истерично орал и подолгу не мог успокоиться. Но когда рядом с ним оказывался Елисей — он тут же замолкал. Мать все чаще стала приносить плачущего сын в комнату, когда Елисей сидел за столом, что-то рисуя или слушая в наушниках музыку. Старший брат не возражал. Алеша, затихнув, молча лежал и задумчиво смотрел на Елисея или просто на стену, в окно. Или  слушал ту же музыку из кассетного магнитофона, что и Елисей. Вот так, практически не общаясь, два брата с разницей в восемнадцать лет — жили друг с другом.

У родителей между тем жизнь разрушалась. Ольга, худая измученная женщина, которой было уже под сорок, едва справлялась с обязанностями матери. А Вячеслав как раз в это время оказался в самом расцвете сил. Он получил повышение по работе, похорошел, стал стройным, подтянутым, чаще ездил в командировки. Он начал обращать внимание на других женщин — ярких, молодых, жизнерадостных, стройных — полная противоположность его нервной, болезненной, постоянно раздражавшейся по мелочам жене. И девушки тоже обращали на него внимание.

Втайне про себя Вячеслав полагал, что проблема еще и в том, что Ольга его одногодка. Но на самом деле он просто не смог — а вернее, не захотел, как и многие мужчины — стать взрослее собственной жены. Конечно, здесь сошлось множество мелких причин, копившихся обид, разочарований. Но главная причина заключалась в том, что Вячеслав и Оля практически перестали спать вместе. Любовь их заглохла, как глохнет двигатель старой машины, и никакие периодические ремонты уже не помогали. К чести Вячеслава, он долго держался и не изменяя жене. Но в конце концов у него появилась — нет, не любовница — любовь.

Наверное, во всем этом есть какая-то трагическая закономерность. И возможно, Вячеслав, не получавший в течении долгого времени физического и душевного тепла от своей женщины, имел право на такую вот жизнь. И жена его тоже имела право на свою частичку счастья. Но мужчинам — особенно в России, где женщин больше чем мужчин — в таких случаях чаще везет. Девушка, которую Вячеслав встретил во время командировки в Москву, оказалась невероятно похожа на его жену в молодости — такая же тонкая, ранимая, с всколоченными вьющимися волосами, с милыми пухлыми щечками и с такими же голубыми глазами. Только нос у нее был не вздернутый, а длиннее и с маленькой горбинкой. И еще у нее было такое же, как у его Оли, невыносимо юное, чуть полноватое, но в то же время хрупкое, изящное тело — особенно хороши были стройные загорелые ноги на фоне небесно-голубой джинсовой юбки-трапеции «Lee». Вика была тоже, как и Слава в молодости, склонна к романтичной хипповской жизни, только уже образца начала девяностых годов России двадцатого века.

Викочка Гиацинтова — да-да, такая воздушно-цветочная фамилия была у его любви — училась в Строгановском училище живописи ваяния и зодчества. Она приехала в Москву из российской глубинки, жила в общежитии, была трепетно талантлива и рисовала на небольших холстах и картонах пейзажи, цветы, сказочных фей и эльфов в сплетениях трав и ветвей. В свободное от учебы время Вика продавала свои картинки на Арбате, и ее феи и эльфы пользовались популярностью у жен и подруг новых русских бизнесменов. На Арбате Вика и познакомилась с Вячеславом, который, проходя мимо, не смог отвести взгляда от ее заплетенных в дреды косичек, огромных распахнутых глаз и загорелых ног на фоне голубой джинсовой юбки. Он остановился, заговорил о какой-то чепухе, купил одну из ее картин. После они пошли гулять по Москве, заходили в первые попадающиеся по пути кафе, бродили по Чистопрудному бульвару, Замоскворечью, Патриаршим прудам. Пили вино возле памятника Гоголю и в подъезде Булгаковской нехорошей квартиры. Будто влюбленный студент, он читал ей стихи Гумилева (и как только вспомнил?), а она, закатив глаза, декламировала Бродского. Глубокой ночью они очутились в полупустом ночном клубе «Ривер Сайд», танцевали в гулком зале под блюз из динамиков. Вика прижималась к нему, обвивая руками и ногами. Встал вопрос, куда идти ночевать. В гостиницу, где остановился Вячеслав, Вику бы точно не пустили, и тогда она предложила к ней в общежитие. Вячеслав согласился, понимал все безрассудство этой затеи: он, почти сорокалетний мужчина, пойдет с девятнадцатилетней девчонкой в ее общагу? Вика уверила, что в комнате живет одна, соседки разъехались. И к тому же она знает, как проникнуть в общежитие, минуя строгую вахту. Вызвали такси и помчались по ночной Москве, не прекращая целоваться, его пальцы были уже у нее внутри, а ее тонкие прохладные пальцы расстегнули молнию его джинсов. Оба кончили с тихим стоном, только сотрясаясь внутри — он с закрытыми, она с закатившимися глазами. Приехали. Это было, конечно, уже не безумство, а какое-то перерождение, прыжок в иную реальность. С шатающимся сердцем он шел в темноте, держась за ее тонкую кисть, сквозь уставленный железными банками, пахнущий краской и известкой коридор, поднимался по лестнице, и когда, наконец, очутился во вспыхнувшей желтым светом комнате, то сразу прыгнул, не думая ни о чем, с вершины ниагарского водопада счастья. Так, вероятно, и совершаются все простодушные и эгоистичные поступки жаждущего перемен человека, поэтому, наверное, мы и люди, чтобы чувствовать или закрывать глаза на то, когда подобные прыжки оборачиваются взлетом, а когда падением в бездну, но все равно падать при этом, или стоять на краю, или отворачиваться и уходить. В какой степени мы животные, в какой люди, в какой боги, в какой бесы? Все, что переживал тогда отец Гаршина, сейчас смутно чувствовал и его сын, входя в дом старшего брата. Он видел, не видя, картинки из жизни брата, своего отца и его будущей жены, знал, не зная о них — точно так же, как будут чувствовать его жизнь, мало что зная о ней, его внуки и правнуки. Импульсы всеобщей музыки человеческого существования пробегают дрожью по нашим телам, стучатся в наши души и входят в нас, когда мы об этом не подозреваем, не слышим и не видим — только чувствуем. Зачем-то это происходит. В любой час и миг все соприкасается со всем, с твоей родовой кровью сливается кровь всего человечества. Поэтому, вероятно, ты не бываешь один, никогда не бываешь. Даже если сознательно отказываешься от всех и всего — все равно ты не одинок.

           

ВЕРШИНА ХЕОПСА

Если вы меня все еще ищете…

А вы ищете, я знаю.

Иногда я… нет, не то, чтобы схожу с ума… ха, разве можно с него сойти? Он ведь все равно есть, ум, просто у него случается другая сторона, ну, как в той песне, помните: «Dark Side of the Moon». А то, что я перескакиваю с мира на мир, с пути на путь, отклоняясь от своего собственного — так это, может, не я перескакиваю, а меня перескакивают. Понимаете? Что?

Ищете?

Да, конечно, знаю, что слишком часто требую от вас «понимания». Смешно даже)) Вокруг — никого, и неизвестно, хоть кто-то когда-нибудь появится, а я — «понимания», «понимания»… Если б можно было раз и навсегда что-то понять в этой жизни! Понимание – это ж все равно что счастье. Потому что и то и другое, если становится абсолютным, лишает страха.

А значит, и смерти.

Ладно, даже если не ищете…

Был со мной случай. Вспоминая его сейчас, я на секунду забыл, когда он произошел: в том вашем прошлом людском мире — или в этом, без вас? Потом-то, конечно, вспомнил: в этом.

Это случилось уже после моей поездки в Париж. В Египте, на вершине пирамиды в Гизе, на которую я зачем-то забрался. Наверное, я хотел с этой вершины заметить что-то живое. А может, прыгнуть? Если честно, мелькала и такая мысль. Но я думал, что додумаю ее уже на вершине. В общем, полез я на пирамиду. Несмотря на то, что каменные блоки достаточно  выступали над поверхностью, лезть по ним было непросто, некоторые плиты оказались расколоты и осыпались прямо под ногами. Я добрался до вершины, где нашел небольшую плоскую площадку. Сел, свесил ноги, и пожалел, что сигареты остались внизу. В кармане нашелся только бумажный кулек с жареными орешками кешью, и я, глядя на горизонт, начал грызть эти орешки. Поднималось солнце — бледно красное, огромное, его лучи освещали пустыню вокруг и панораму Каира. Такое же солнце, вероятно, всходило сейчас над Землей, на которой остались люди. Или солнце одно на всех? Внизу, недалеко от пирамиды, стояли похожие на игрушечные, туристические автобусы. Наверное, отключение в этих местах случилось, когда было светло.  А когда включат… Зачем? Увидеть людей дряхлым стариком и умереть? Но кончать жизнь самоубийством сейчас было глупо и больно. Катиться вниз, биться о выступающие камни… Издевательство, а не смерть. Надо было тогда в Париже, с Эйфелевой башни. Или с Кельнского собора.

Я встал и собирался уже начать спускаться, но в этот момент поперхнулся кусочком ореха и закашлялся. Какое-то время я кашлял и раздраженно думал о чем-то своем. И вдруг понял, что с каждой конвульсией моей глотки тот кусочек ореха, что попал мне в трахею, не выталкивается из нее, а протискивается еще глубже, закрывая доступ воздуху. По телу пробежала дрожь, на секунду помутилось перед глазами, и я понял, что задыхаюсь. Я сделал несколько шагов по площадке, стараясь не кашлять и только слабо дышать. Потом подпрыгнул, надавил себе на грудь, согнулся. Снова кашлянул — на этот раз изо всех сил, надеясь, что орех вылетит из горла. Но не помогло. Медленно, неотвратимо, наступало удушье. От ужаса сильно заколотилось сердце, помню, я в испуге кого-то позвал, кажется, мать. Ее голос отчетливо раздался из кухни: «Алеша, что с тобой? Надо скорую…» На какое-то мгновение мир вокруг стал тихим. Что-то сильно надавило на грудь, закрыло уши — словно прижали к телу со всех сторон невидимую вату. Воздух помутнел, а потом завибрировал, задрожал — и вдруг разошелся, словно утренний туман. Я увидел проступающие сквозь молочную пелену яркие картинки: внизу, на каменистой красно-желтой земле появились люди: туристы в цветной одежде, рядом с ними возникли египетские полицейские в белой униформе, бедуины на верблюдах в длинных одеждах. Раздался гул автобусов, зазвучали голоса птиц, послышалось жужжание летающих насекомых: мух, мошек, стрекоз. Мир — вернулся. А я что же… умираю? Глухим, будто не своим голосом, я крикнул людям внизу, что вот, я здесь, на вершине, вверху, меня надо спасти, пожалуйста, я здесь, слышите?! Но они не слышали. И я сам едва слышал свой собственный голос, похожий на какое-то шипение, сухой треск, шелест сыплющегося сквозь пальцы песка. Видимость стала хуже, воздух помутнел — как будто меня окутали полупрозрачной пленкой. И вот тогда я ясно осознал, что умираю. И как только пришло ясное ощущение, что в самом деле наступает конец — исчез страх. Да, страх попросту пропал, растворился в теплом белесом мареве. Стало как-то удивительно спокойно. Я даже не задыхался — судороги удушья исчезли. Началось плавное погружение в тишину и покой. Я тонул. Несмотря на наступающую темноту, покой оказался таким убаюкивающе белым. Словно донный ил, только светлый. Вот и все — сказал я себе, — Вот и все. И растворился в белой мгле.

Очнулся я от бьющего прямо в лицо солнца. Открыл глаза — и тут же зажмурился от яркой вспышки. Привстав, осознал, что лежу на самом краю площадки вершины пирамиды Хеопса. Сильно пекло кожу на лице, похоже, я обгорел, пока был без сознания. Сколько же я пролежал так? Вероятно, отключившись, я принял какую-то такую позу, что орешек выскочил из горла. Время вернулось. Внизу расстилалась по-прежнему безжизненная пустыня. Орешек? Вот он, смятый бумажный кулек с рассыпанными по камням орехами. Сильно хотелось пить. В одном из автобусов, я помнил, был холодильник с напитками. Я стал спускаться с пирамиды.

Уже внизу, в прохладном салоне автобуса, когда я сделал первый глоток ледяной колы, когда приложил холодную банку к своему пылающему лбу, а потом к вискам, я подумал, что хорошо, что не умер. Хорошо.

Несмотря ни на что — хорошо.

Бывают же такие странно чарующие своей волшебной добротой слова — хорошо. И неважно, что будет потом, когда ужас мертвого бытия снова обступит меня. Сейчас — хорошо. Спаси…бо.

 

ВОЙТИ И ОСТАТЬСЯ

Музыка исчезла. Он даже уже не помнил, что только что слышал ее. Так бывает — когда вечность и бесконечность внезапно разрываются, и ты возвращаешься в душную комнату мерцающих цифр стареющего времени. Исчезает память о главном, начинается вторичность. Хотя в первые секунды ты не сразу замечаешь затхлость твоего прежнего жилища, не слышишь его тлетворный запах, не сразу привыкаешь к ничтожным размерам, сковывающим твое величие — какое-то время ты еще находишься между двумя мирами: огромным и крошечным. Но потом ты окончательно остаешься в одном из них. В смертном.

Войдя в дом, Гаршин остановился на пороге и негромко позвал брата по имени. Ему никто не ответил. Тогда он направился дальше. Миновал гостиную с зашторенными окнами и пошел по еще более темному коридору. Впереди, в конце коридора, светилось белое окно света. Под ногами Алексея скрипели расшатанные половицы.

            Остановившись, Гаршин собрался еще раз позвать брата – и тут же уловил какой-то слабый звук. Это было едва слышимое, словно бы на грани яви и воображения, шипение. Звук шел сверху, со второго этажа, на который вела лестница. Гаршин стал подниматься по шатающимся деревянным ступеням. Здесь, на втором этаже пол был застелен тонким ковром. Звук доносился из-за одной из дверей. Похоже, вот здесь. Алексей коснулся дверной рукоятки — и дверь тут же, медленно, бесшумно стала открываться внутрь. Когда она окончательно открылась, Алексей увидел брата. Сгорбившись, вжав себя в плечи и высоко задрав колени, Елисей сидел, будто огромный паук, на продавленном диване в невообразимо вытертых, залатанных расклешенных джинсах и в светлой джинсовой рубахе. С его острых коленей свисали тощие кисти рук, а глаза смотрели прямо на Гаршина, но при этом, похоже, совершенно его не видели. Брат сильно зарос — волосы струились по его плечам чуть ли не до локтей. На голове Елисея гигантской короной возвышался индейский головной убор из перьев. Из кожаного обруча этой короны торчали маленькие, большие и гигантские разноцветные перья. Вокруг, на полках, подставках и просто на полу, стояли и лежали различные деревянные игрушки: медведи, гномы, зайцы, коты, домовые, щелкунчики, ведьмы, лешие, театральные куклы. Они улыбались, скалились, удивлялись, смеялись, грустили. Молча, в пыли. Словно заколдованное войско вокруг застывшего короля.

В первое мгновение Гаршин подумал — не мертв ли брат? Но вряд ли такая поза бывает у покойников. Казалось, Елисей спит с открытыми глазами. «Музей восковых…, деревянных фигур» — мелькнуло у Гаршина.

Он подошел ближе, потому что ему померещилось, что на лице брата шевелится паутина. Наклонившись, он почти коснулся своим подбородком кончиков индейских перьев. Да, какая-то пушинка на его щеке…

Алексею сильно захотелось позвать брата, коснуться его рукой — но он не смог: словно что-то закрывало ему рот, внушало молчать и не двигаться.

«Бежать…» — мелькнула в голове странная, будто не его, мысль.

Выпрямившись, Алексей ясно ощутил в себе двух людей — двух Гаршинов. Один — слегка циничный, чуть лицемерный, в меру брезгливый, жаждущий комфорта прагматик. Второй — взлохмаченный, нервный, дрожащий от предчувствия какого-то хаотического восторга, готовый сорваться с места и ринуться сквозь ворота реальности в бесконечность, пусть даже и в смерть, человек. Кто из них сейчас он? Не близость ли брата раздваивает тебя? А может, и на брата ты должен сейчас влиять. Выходит, брат — тоже раздваивается? Или… раздвоение возникает только тогда, когда побеждает что-то сильнейшее. Или — лучшее? И что такое лучшее, если...

Настоящее.

Что?

Лучшее — не бывает. Есть только подлинность. То, что не выдумано.

Как? Но ведь цинизм, лицемерие — не выдумки.

Выдумки.

Почему?

Когда-то, еще до всего, что сейчас, все было подлинным. А потом выдумалось, извратилось. Стало называться настоящим. Реальностью. Которая — ложь.

Погоди… Кто со мной сейчас говорит? Ты — брат?

Что? Эй, Эл… Эл! Я зову тебя. Слышишь?

Паутинка на щеке брата колыхнулась.

— Слышу. А ты? — раздался тихий голос.

Алексей не сразу понял, что это голос Елисея. Будто заговорила мумия.

— Что? — спросил Алексей, — что… я слышу?

— Как поют.

— Поют? Где?

— Там. Наверху, — Елисей кивнул вверх и чуть улыбнулся, продолжая смотреть перед собой.

— Что там?

— Хор. Стоят и поют. Слышишь?

Гаршин зачем-то опустился на диван рядом с братом. Еще за секунду до этого он не хотел этого делать. Он вообще хотел сбежать. Диван заскрипел, будто застонал человек.

— Я… не слышу, — честно сказал Гаршин. — ничего не слышу. Никакого хора. Только…

Брат молчал.

— Шипело что-то, — продолжил Гаршин. — Похоже на пластинку. Знаешь, такая старая, виниловая, которая шипит, когда музыка кончается.

— Или начинается, — произнес брат.

— Да… пусть начинается.

— Когда это было?

— Когда я тебе искал.

— Значит, хоть немного, но ты слышал. Это хорошо. Нужно дальше слушать, брат.

— Что слушать? Зачем? — уже немного брезгливо, возвращаясь к себе, проговорил Гаршин.

— Музыку. Она выведет из туннеля.

— Какого туннеля, Эл? Ты о чем?

— Из туннеля ложного одиночества.

— А что, бывает не ложное одиночество?

— Конечно.

— Где?

— За дверями.

— Дверями? Какими, этими? — Гаршин кивнул на дверь комнаты, напротив которой они сидели. — Или этими? — со снисходительным вздохом Алексей указал в сторону дверей шкафа.

— За любыми. Главное, чтобы двери, брат.

— Вот как. Замечательно, Эл.

— А как же иначе. Дверей всегда много, выход, да и вход, всегда один.

— Знаешь, я ничего не понимаю, — с легким подобием усмешки проговорил Гаршин, оглядывая комнату, уставленную деревянными игрушками. — Как одиночество станет не ложным, если все равно останется одиночеством. Эл, послушай. Вот ты вообще, когда-нибудь выходишь отсюда? Как ты можешь так жить? Ты же сгниешь скоро здесь.

— Я ищу выход, Леша. Иду. Поднимаюсь. Страшновато, правда. Лестницу качает, она старая.

— Елисей. Ну ты же сейчас бред несешь, бред понимаешь? — раздраженно мотнул головой Гаршин. — Какие двери? А это что? Племя Сиу? — провел он пальцами по индейским перьям на голове брата.

— Наушники, — со спокойной улыбкой ответил Елисей.

— А, ну да, — кивнул Гаршин, — Чтобы быть на связи, с этими, как там… дверями.

— Чтобы музыку слушать.

— Эл! Ну почему ты просто не живешь? Просто!

— Так это моя мечта — жить просто. — Елисей поднял брови, расширив глаза, и с улыбкой кивнул. — Я только этого и хочу, простоты.

— Черт, Эл. Ты же классно эти свои, как их, игрушки делаешь, из дерева. Все эти твои буратино, гномы, домовые… Да заведи ты свое дело, производство наладь, продавай, живи в свое удовольствие. Зачем тебе какие-то двери искать. Вот же дверь! — Гаршин кинул в сторону выхода из комнаты найденным на полу комком бумаги. — Вставай, выходи и иди.

Елисей с тихой улыбкой смотрел на него.

— А ты сам-то веришь в то, что говоришь, Леша? — спросил он.

— Конечно!

— Нет, Леша не веришь. Ты не веришь, потому что в главное — не веришь. Ты и в мелкое не способен верить.

— Ну что же ты несешь… господи, что несешь.

— Ты к кому обращаешься сейчас?

— К тебе. К кому же еще? Тебе сколько лет, Елисей? Ты же взрослый мужик давно, стариком уже скоро будешь. Но какой-то подросток, что ли. Я себя чувствую старше тебя, понимаешь, я! Ну как ты можешь такое нести.

— Говоришь, что ко мне, а говоришь, «господи».

— Так это же просто… устаревшее, или как там, устойчивый оборот, слово-сорняк, блядь.

— Может потому, что эти сорняки существуют, что-то еще и возможно. А если бы их не было….

— А еб твою мать, еб твою мать — тоже сорняк, да, тоже? — воскликнул Гаршин.

— Другое. Это как раз настоящий сорняк. Тот, что убивает все вокруг себя, даже если его мало. Самое настоящее зло.

— Добро, зло… Как же мне все это надоело!

— Ты так говоришь, брат, словно тебя с утра до вечера пытают добром и злом.

— Ну а в чем разница? Между твоим добром и злом. А?

— Разница?

— Да.

— Представь, брат, если бы все перестали говорить в разговоре «Еб твою мать»…

— Зачем? Зачем представлять?

— Ты же мать другого человека хочешь в этот момент поиметь, да? когда говоришь. А мы говорим, говорим… вот если б хотя бы это исчезло из слов, хотя бы это, как бы все изменилось, как бы изменилось…

— К лучшему?

— Конечно.

— Ты идеалист чертов, еб твою… Ладно, прекрасный, любимый, сахарный Елисей, блядь… ха-ха.. ты понимаешь хоть, что все это чушь собачья.

— Конечно. Все слова — зло.

— Что?

— По идее, мы вообще не должны говорить.

— Да как же это?

— Так. Только молчать и слушать. А общаться… общаться

можно и без слов. Так лучше. И хорошо, если человек не понимает языка, на котором поют музыканты в какой-нибудь песне, потому что только тогда получается чистая музыка, без слов. Слова превращаются в музыку.

— Ха-ха-ха… Смешно. Может, и языки не надо учить?

— Может, и не надо. Вместо того, чтобы тратить столько усилий на изучение одного, двух, ну пусть десяти языков — что толку, если их больше шести тысяч — все равно никогда не поймешь всех на свете людей. И вместо этого... Можно было бы говорить на одном языке. Общем.

— А он есть?

— Конечно. Был и есть. И будет.

— И что, его надо учить?

— Не учить. Вспоминать. А если не получится вспомнить, то поверить, что ты свой маленький, мелкий язык не знаешь, и знаешь только тот, один, общий.

— Поверить?

— Да.

— А если я… не верю, что могу верить?

— Неверия нет, — Елисей покачал своей огромной, с торчащими перьями, головой. — Мы сами себе его придумали и внушили. Неверия не бывает. Это отмазка, брат.

— Отмазка от чего?

Елисей молчал, улыбаясь чему-то своему.

— От чего? От чего отмазка? — сначала негромко спрашивал младший брат, а потом говорил все громче, пока, наконец, не закричал:

— От чего?!

 

 Тишина.

Слов не было. Хотя ответ брата он услышал.

Он так и не понял, что побудило его остаться в тот день в доме Елисея на ночь. Ведь он собирался уйти, не только от брата, но и от всей этой полутьмы, от пыльных деревянных истуканов, от тихого, с потрескиванием, шипения виниловой пластинки. Но он остался. Спал в маленькой комнате на широкой кровати, в индейской короне, которую дал ему Елисей. Он не помнил, говорили ли они о чем-то еще в тот вечер. Не помнил, что они ели на ужин, да и ели ли вообще. Гаршин хорошо помнил только, как ночью, проснувшись, он посмотрел верх и увидел, что крыша дома исчезла, и появилось ультрамариновое небо с горящими белыми звездами. И тихо, нарастая, звучала музыка. Она спускалась сверху, с неба, и одновременно лилась снизу, справа, слева, со всех сторон, смешиваясь в единый медленный звездный вихрь, который окутывал его светящимся планктоном и куда-то медленно, словно он плыл под водой и дышал как рыба, уносил.

Музыка звучала из соседней комнаты, где спал Елисей. Алексей слышал, как опустилась игла, зашипела пластинка и полилась сначала индейская пастушья мелодия, затем ударили тамбурины, начались пляски шаманов, зазвенели бубны, задребезжали струны арфы, дримбы. Серебристым потоком влилось Средневековье, хрустальной рекой хлынуло Возрождение: флейты, клавесин, трубы, танго, кастаньеты, рыцарские горны, фламенко. Взлетели Вагнер, Моцарт, Стравинский, Рахманинов, закружился в танце «Щелкунчик», загремел Шаляпин, вплыл Демис Руссос. Зазвенели ручьи «Времен года», впрыгнули «Облади Облада», полился «Вкус Меда», началась «Ночь в Опере», взошло «Июльское утро», открылась «Обратная сторона Луны», поднялась «Лестница в небо», взлетал и все никак не мог взлететь «Кашмир», шуршали «Оседлавшие шторм», танцевали шаманы и ящерицы, моряк плыл по лунной дорожке, горел погребальный костер, всходило «Атомное сердце матери», опускалась за горизонт «Эпитафия». И затем, внезапно, будто идеальный шторм, обрушились органные валы Баха, слились с церковным пением, взмыли вихрем торнадо, смешиваясь с какой-то новой, иной, приближающейся к Земле страшной музыкой, в которой не было ни мелодии, ни смысла. Вспыхнула битва двух музык и началась такая какофония звуков, что Алексей застонал и закрыл уши. В то же мгновенье что-то заорало нечеловеческим голосом, ударило, взорвалось, и наступила тишина.

Брат в соседней комнате выключил музыку. Или она выключилась сама — потому что была живая и не смогла больше жить. А может, ее исполнял невидимый исполинский музыкант, который больше не смог или не захотел играть.

Какое-то время Гаршин лежал на кровати, глядя в темные доски потолка. За окном начинался рассвет. Шелестели листья, слышались голоса птиц. Гаршин встал, оделся и вышел в соседнюю комнату. Брат, скрючившись и поджав под себя ноги, лежал на ковре. Будто младенец, только взрослый. Тело его дрожало мелкой дрожью.

— Что с тобой, Елисей? Тебе плохо? — Алексей наклонился над братом.

Елисей не отвечал. Наконец, он открыл глаза и перестал дрожать.

— Что с тобой?

— Не волнуйся, — глухо сказал брат. — Просто дальше я не могу слушать. А она все равно… слушается.

— Музыка?

— Да.

— Я… я тоже ее слушал.

— Прости, Лешка. Что втянул тебя.

— При чем здесь ты?

— Знаешь, меня-то уже давно втянуло. И я решил, что… — Елисей хрипло усмехнулся, — что я какой-то особенный. Чуть ли не святой, типа. А я просто…. Я ухо. Понимаешь, ухо я, а не человек. Дырявое ухо, в которое все вливается, все падает. Великое и дрянь всякая тоже. И я не могу это контролировать. А теперь она… везде… эта музыка, вокруг. Всюду. Я ее слышу. Ее слишком много. И я не могу от нее избавиться.

— Но это же, не может быть плохо, — сказал Гаршин, по-прежнему сидя рядом с братом, —  Это всего лишь музыка. Да?

— Нет, — хрипло сказал Елисей.

Он посмотрел перед собой, ухмыльнулся и мотнул головой.

— Нет, — продолжил брат. — Эта музыка, что сейчас… она уже другая, потому что в нее вошла та, что живет за пределами жизни. И она… смешала все. Уничтожила. Она ужасная. Она о ложном одиночестве.

— Почему?

— Потому что это та музыка, которая была до Бога и будет, наверное, после него… Это страшная музыка. Лешка. Мне страшно, — Елисей поднял на него глаза, — понимаешь, я куда-то не туда пошел, не в те двери вышел. Я ошибся. И теперь мне кранты. Я… я не знаю, почему так получилось. Я очень старался идти верно. Но я заблудился. И вошел не туда.

— Ну ты даешь брат, — бесцветно усмехнулся Гаршин. — Ну, по крайней мере — музыку ведь можно выключить. Или не слушать. Разве нет?

— Ты впервые сейчас назвал меня братом, — Елисей внимательно посмотрел в глаза Алексея. — Скажи еще раз.

— А? Ну, брат, хорошо, — произнес Гаршин, чуть улыбаясь правым уголком рта. — Еще?

Елисей помолчал, потом закрыл глаза и покачал головой:

— Хватит.

Брат неподвижно сидел на полу, упираясь спиной в диван. Он молчал. Гаршин подумал, что это знак окончания разговора. Пожалуй, ему пора уходить. Алексей встал, постоял с полминуты, потом повернулся, чтобы идти. Но Елисей вдруг снова заговорил. Он говорил, не поднимая головы, смотря куда-то в дверь или, может быть, дальше двери, сквозь нее.

— А ты правильно думаешь, Леха, что я младше тебя, — сказал Елисей. — Это так. У нас у всех есть свое внутреннее время, а не то что там… — брат устало кивнул на большие настенные часы с гирями. — Хотя я должен был родиться раньше тебя, Лешка.

— Как это? — не понял Гаршин.

— Обыкновенно, — сказал Елисей, —Ты же не помнишь, как входил в свою мать. А я помню.

Гаршин пристально посмотрел на своего старшего брата, затем облизнул языком сухую верхнюю губу и подумал: «Похоже, он правда сошел с ума».

— Нет, я не рехнулся, — устало улыбнулся Елисей. — Просто я помню не только свое рождение, но и то, что было до него.

Гаршин молчал. Он подумал, что, пожалуй, ему лучше уйти.

— Погоди, — поднял руку Елисей, словно бы останавливая брата. — Понимаешь, эмбриончики, то есть мы, душки младенческие, мы же как корабли, медузы, по космосу плаваем. Только маленькие очень, увидеть трудно. Бывает, что можно вспомнить себя, дальше вспомнить, чем это обычно бывает. Вот ты, Лешка, со скольки себя помнишь?

— Лет с трех, наверное, — неуверенно сказал Гаршин.

— С трех. А до этого что было? Там же такая жизнь… а мы, дураки, ее забываем. И другие жизни наши тоже. Хотя… Видимо, это он так хочет, — Елисей криво ухмыльнулся. — Настоящее одиночество знаешь какое? — поднял он глаза на брата.

Гаршин повел вверх подбородком, как бы нехотя спрашивая: и какое?

— Когда ты и Бог, вас двое. Это и есть настоящее одиночество, не ложное. А сколько там людей при этом тусуется, — Елисей насмешливо улыбнулся, — уже не важно. Главное, чтобы ты — и он. И все. Потому что бывает, людей вокруг тысячи, миллиарды, и ты даже с этой кучей душонок знаком, живешь с ними, спишь с ними, дышишь с ними — а… а без толку, Леха. Все равно ты один, потому что Бога-то у тебя нет.

Странно, мечтательно улыбаясь, Елисей опустил глаза.

— Брат. Ты, кажется о другом хотел сказать, — проговорил, кусая губу, Гаршин. — Ты говорил о том, что помнишь свое рождение.

— А-а, про это, — покачал головой Елисей, — Да, помню. Но не только свое. Я и твое помню. Твое почти случившееся рождение. Я вспомнил, когда слушал «Атомное сердце матери» Флойд, Наверное, в тысячный раз слушал, лежал вот на этом диване, самое начало там, помнишь, когда земля как солнце восходит, а потом набат начинается, медленный, будто колокольный звон. Вот под этот набат я и вспомнил. Меня унесло, вынесло прямо через окно, а не через какую-то дверь. Как раз туда, куда нужно, вынесло, а я, дурак, не запомнил, куда. Небо, это было небо. Или океан — не важно, потому что это одно и тоже. Воздух — это вода, земля — дно, вода — небо. И вот там, в океане неба, началась настоящая музыка, какую я раньше никогда не слышал, это была та самая музыка, что звучала при творении, а не до или после, она и сейчас звучит, поет, звенит, надо только ее услышать, постараться услышать, иначе… — Елисей закрыл глаза, его руки дрожали.

— Ты не договорил о рождении, — прервал его Гаршин.

— Да, прости, — Елисей шмыгнул носом, в его глазах показались слезы, — прости брат, меня иногда вот так, бывает, уносит… Когда я попал в волны той музыки, то вспомнил все, что было до моего рождения… все эти огромные и короткие жизни, но это не важно, главное, что я увидел тогда и тебя. Ты был такой крохотный, как я. И я сразу понял, что ты будешь моим братом, но только старшим, я видел, как ты опускался к своим будущим родителям, они тогда отдыхали в Крыму, лежали в палатке на колючей крымской траве, под жгучим солнцем, а рядом плескалось море, и вот ты уже почти опустился в море своих родителей, когда дунул ветерок, и тебя, как пушинку, отнесло от матери и от отца, и ты не вошел в свою мать. И вдруг меня, меня, туда потащило, я даже не успел ничего понять, как очутился сначала внутри своего отца, а потом внутри матери. В этом потоке, в который меня забросило, я стал кувыркаться, я не умел плавать, и сейчас не умею, мне казалось, что я даже разучился дышать, но меня уже затащило в эту воронку, притянуло, как притягивает маленькие тела к Земле, и я начал свою новую жизнь.

— А я? — сухо, почти потеряв голос, спросил Гаршин.

— Тебя унесло. Наверное, тебе нужно было родиться позже меня, чтобы…

— Чтобы что?

— Леша, если бы я знал. Если бы мы с тобой вообще знали хоть на сотую долю больше того, что знаем, может, мы и не жили бы вообще.

— Но ты сам думал, почему меня отодвинули?

— Думал, Леха. Может, для того, чтобы потом, когда-нибудь, тебе как-то это помогло… выбраться…

— Откуда?

— Не знаю.

— Найти двери?

— Да.

 

ХРУСТАЛЬНЫЙ КОРАБЛЬ

Гаршин открыл глаза. Он сидел на полу все в той же маленькой комнате крошечной квартирки на Рю Миллер в Париже. Где-то далеко нарастала музыка, а в руках у него был диск The Doors Morrison Hotel.

            «Что это? — мучительно соображал он, — Играет музыка, та самая, что на этом диске… А тут… да, здесь я же ничего не включал… Да? Нет, не включал. Погоди, ты ведь точно помнишь, прежде чем на тебя нахлынули воспоминания о брате, что ты вставил диск в магнитолу, раздался щелчок и…»  

            Словно с музыкой случилось то же, что с ним, у нее тоже произошло отключение, и она играет сейчас где-то в другом месте. Нет, это же просто бред. Точно, ведь не все из того, что он только что вспомнил — было на самом деле. Да, не все. Та беседа в доме Елисея… она была другой. Точно, он пришел к брату по просьбе отца, который позвонил из Америки и попросил съездить к Елисею, потому что он не отвечал на телефонные звонки. Да, это было. И вот, ты приехал, Елисей открыл тебе, вы кратко поговорили, типа, как дела, отец, говорю, жалуется, что на звонки не отвечаешь, он: «да у меня телефон сел», потом говорит: «послушай со мной музыку». Ты не хотел, но согласился. Да, ты слушал, и помнишь, что тебе очень мешало, что ты понимаешь, о чем там поют, было как-то тоскливо, что тебя разводят на какой-то глубокий смысл, которого нет — ну, все равно как если тебя зовут в церковь, уверяя, что там бог, и ты идешь и никого не находишь, не понимаешь, к чему все эти иконы, свечи, позолота, все эти разодетые бородатые люди, просто люди, дети, зачем-то кланяющиеся нарисованным картинкам и ящикам, в которых лежат чьи-то желтые кости, и все это пусто до невозможности, до рвоты… ты хотел тогда даже выйти в туалет и сблевать… но одна или пара песен этих «Дверей» как-то запала тебе, ты дослушал и потом только вышел. Да… все было так. Еще Елисей говорил что-то о лестнице в небеса, как он по ней поднимается, и о том, что главное — не смотреть вниз, не сорваться, а ты думал: зачем куда-то там лезть? А потом понял, что если твой старший брат окончательно сойдет с ума и не сможет сам за собой ухаживать, то тебе, младшему брату, придется эту проблему решать, отец же хитрый, он далеко, в Америке. А мать… ее нет.

 

«Леша. Ты руки помыл? Иди кушать!»

— Мама… Ты?

Где я? В каком из миров?  

 

С диском «Дверей» в руках он спустился на Рю Миллер. Было пустынно и тихо. Где-то вдалеке, впереди, за поворотом, слышались звуки музыки. Он пошел на этот звук. Вскоре музыка играла уже совсем близко. Гаршин остановился возле бара. Кажется, здесь.

 

 «Это конец, мой друг. Все кончилось, мой единственный друг…» — с тихим отчаянием пел кто-то.

О ком ты? Кто твой единственный друг?

 

 Гаршин спустился по ступенькам в подвальное помещение. Внутри горел приглушенный бирюзовый свет, стояли столики, негромко играла музыка. Слева от барной стойки Гаршин в темноте разбегались в обе стороны цветные огоньки. Подойдя ближе, он увидел включенный музыкальный центр, из которого и звучала песня о конце. Алексей взял лежащий рядом пульт, выключил центр. Из отверстия выехал диск, он взял его и взглянул на этикетку. Так и есть, The Doors, песня «The End». Именно эту песню он слышал тогда среди прочих в музыке брата. Конец — чего?

— Это о смерти, — раздался тихий голос.

— Что, кто это?

— Христо. Ты разве забыл меня?

— Христо? Ты? Конечно, помню! Просто мне показалось, что я выпал из реальности и на какое-то время забыл не только о тебе, а вообще обо всем.

— Разве можно забыть обо всем? Так не бывает.

— Точно, ты прав, Христо. Я вспомнил о своем брате и маме… мой брат любил эту музыку, и мне, в общем, она тоже когда-то нравилась.

— Здорово. Теперь ты понимаешь. Теперь ты слышишь мой стук и понимаешь, куда надо идти. 

— Твой стук… Я слышу тебя… словами... Так? Ты говоришь со мной. Ты есть, значит. Выходит, я не один. Так где же ты, Христо? Где? Ты живой вообще?

— Я по-прежнему пытаюсь к тебе пробиться, Алекс. Ползу, долблю эти чертовы камни. И думаю, как же нам встретиться.

— Да, как?

— Слушай, сейчас я попробую определить, в каком районе мира нахожусь.

— Черт, ты что, не в Париже?

— Погоди, Алекс, не паникуй. Ты же сам учил меня не паниковать. Так мы вообще разминемся.

— Но что ты сейчас сказал? Неужели ты где-то не здесь?

— Надеюсь, я по-прежнему в Париже. Понимаешь, дорогой мой друг, я тоже на какой-то миг, или час, не помню, выпал из времени, вероятно, что-то случилось, произошел сдвиг пространства. В такие моменты реально может унести в сторону… Но я надеюсь… Боже, здесь так темно, и камни… камни кругом.

— Где ты?

— Так случается, что-то мы сделали не так… а может.

— Что?

— Я здесь, Алекс. Чувствую, я не очень далеко от тебя, я слышу, вижу… но место, в котором я нахожусь, оно какое-то странное. Так, сейчас гляну по карте, куда тебе идти.

— У тебя навигатор?

— Что? Ну, типа того, обычная карта. Я же плохо знаю Париж, хоть и прожил в нем… Так. Ага, понял. В общем, так. Выходи сейчас из квартиры на улицу…

— Я уже вышел.

— Да? Отлично. Теперь садись на метро и… ох, какое метро.

— Христо. Я доеду на машине.

— Да, точно, на машине.

— А куда ехать? Адрес?

— Сейчас… Погоди, я сам не пойму. Сделай погромче.

— Что?

— Песню сделай громче.

— Какую… песню?

— А… ну вот эту песню. Это же Дорз, мой любимый «Хрустальный корабль». Очень плохо слышно. Немного прибавь звука.

— О чем ты, Христо? Ты слышишь музыку? У меня ничего не играет.

— А ты не слышишь?

— Нет.

— Жаль. Брат твой слышал.

— Брат? — удивился Гаршин, — откуда ты знаешь о моем брате?

— Ты мне рассказывал. Разве не помнишь? Хотя, ты как-то бессвязно о нем говорил. О Господи, музыка исчезает… Алекс! Я чувствую, если она исчезнет совсем, я тебя не найду. Слышишь? Не найду….

— Слышу. Погоди… — Гаршин быстро взглянул на обложку компакт-диска, который он по-прежнему держал в руках. Нашел в списке песен надпись «The crystal ship». Он оглянулся, быстро подошел к первому попавшемуся на глаза автомобилю — зеленому, с погнутым капотом «Рено» — и влез внутрь. В панель была встроена магнитола. Гаршин включил ее и вложил диск в выдвижное устройство.

— Алекс... — услышал он далекий исчезающий голос.

— Да..

— Хрустальный корабль.

— Сейчас, Христо, сейчас, — Гаршин судорожно тыкал по кнопке в поисках нужной песни. Наконец-то! Щелчок, шипение. И сразу послышался шелест травы, листьев, шум ручья. Музыка. И голос, читающий стихи, плавно переходящие в песню.

— Пока ты не провалился в омут бессознания, позволь мне коснуться тебя, человек.

Краем сознания он уловил, что слова песни странным образом изменены, сохраняя, тем не менее, прежний, какой-то глубинный смысл.

— Обнять, поцеловать, проститься с тобой… Не уходи, не пропадай, не отключайся…

Как тогда, в воспоминании с братом. Что происходит? Гаршин чувствовал, что не просто раздваивается — он растраивается, расчетверяется, расходится сразу на несколько своих же собственных копий, копируя точно так же и мир, в котором живет. И в то же время срединная, главная, мощная, первая суть этого мира вместе с ним — неизменна. Неизменна… Да. Да?

— Хрустальный корабль. Где ты, хрустальный корабль? Куда ты пропал, хрустальный Ноев ковчег, с тысячами, миллионами танцующих, спящих, бегущих, стоящих, сидящих, молчащих, кричащих, улыбающихся, живых моих братьев — людей?

— Христо? — Гаршин зачем-то вгляделся в собственные ладони, словно пытался там найти человека. — Христос, где ты?

Надо ехать. Ехать куда угодно, искать тебя.

Ключ торчал в замке зажигания. Двигатель сразу завелся. Стук. Гаршину показалось, что кто-то постучал в боковое стекло. Он вздрогнул, повернул голову — никого.

— Хрис….

— Все нормально, Алекс, — услышал он совсем рядом четкий голос Христо. — Вот теперь я слышу музыку. Мне уже лучше. Хрустальней. Спасибо. Ты меня слышишь?

— Да, да! Слушай, такое ощущение, что ты совсем рядом, стоишь за моей спиной.

— Это обманчиво, Алекс. Тут, в этих дебрях, в этом проклятом лабиринте, все всегда не так. Все часто меняется…  Здесь глубоко и очень темно. Но наши пути могут сойтись совсем в неожиданном месте. Там, где мы и не подозреваем. Нам только надо на знаки смотреть, на знаки, они выведут.

— Куда мне ехать, Христо?

— Карта, найди какую-нибудь карту, — отозвался Христо.

Гаршин посмотрел на приклеенный присоской к лобовому стеклу навигатор.

— Уже нашел, — сказал он, нажимая на кнопку включения. Навигатор заработал, показал карту города, но спутниковая система не подавала признаков жизни.

— Ничего не выходит! — с досадой проговорил Гаршин.

— Так, спокойно, — раздался прямо над его ухом голос Христо. — Смотри внимательно. У тебя там нет какого-то знака?

— Знака? Сейчас….

Гаршин стал ерзать, оглядываясь и смотря во все стороны из окон машины на улицу, но не заметил ничего, что можно было принять хоть за какой-то знак. Он случайно бросил взгляд на навигатор, и увидел, что на экране появилась карта города, на которой — пульсировала точка. Точка светилась зеленым огоньком.

— Есть что? — спросил Христо.

— Кажется… — кивнул Гаршин, не отрывая взгляда от навигатора.

— Понимаешь куда ехать?

— Да, — зачарованно кивнул Гаршин. В следующую секунду голос в навигаторе что-то сказал по-французски. И Гаршин мгновенно понял, что он говорит. «Это ваш конечный пункт прибытия?» — спрашивал голос.

 — Да, — кивнул Гаршин, нажимая кнопку «Start».

На экране возникла стрелка. Навигатор работал, указывая путь.

— Езжай, куда тебя ведут, — торопливо говорил Христо. — Я пока не понимаю, куда ты направляешься. Не понимаю… Здесь так темно, Алекс. Но я буду там, куда ты приедешь. Точно, поверь. Ты меня слышишь, Алекс?

— Слышу, Христо. Я тебя очень хорошо слышу. Жди меня. Я еду.

 Гаршин уверенно вел машину по ночным парижским улицам, объезжая загораживающие путь автомобили. При этом он понимал каждое слово на французском языке, которое произносил навигатор. Временами ему даже казалось, что навигатор разговаривает с ним по-русски — так он хорошо все понимал. А может, это был другой, тот, общий язык, о котором говорил Елисей. Поворачивая по указанию навигатора, через полчаса Алексей прибыл в пункт назначения. Стрелка на экране остановилась перед мигающим огоньком. Машина почти уперлась бампером в высокие ворота, которые окаймляли две квадратные, закругленные сверху колонны с лепниной. От колонн в обе стороны тянулись высокие, более чем два метра, сложенные из светлого камня, стены.

 

К ДЖИМУ — СЮДА

Гаршин вышел из машины и подошел к воротам. Лепнина в верхней части колонн напоминала фамильные гербы. С обеих сторон каждый герб подпирали барельефы факелов, а под ними, на каменной поверхности, виднелись надписи, кажется, на латыни.

— Мне что… сюда? — вслух сказал Гаршин.

Христо не сразу ответил. Наконец, рядом раздался его негромкий, чуть взволнованный голос:

— Ты где?

— У какой-то стены с воротами. Ворота закрыты. Похоже на…

— На что?

— Что-то мрачное. Мне… как-то не по себе, Христо.

— Там есть вывеска?

— Нет. Но на стене, с двух сторон, что-то написано.

— Что?

Гаршин хотел было ответить, что надписи, похоже, на латыни, но вдруг как-то легко и сразу понял их смысл.

— На одной стороне, — сказал он, не отводя от ворот взгляда, — написано: «Я знаю, мой избавитель живет, и я воскресну в день последнего суда», на другой: «Их надежда полна бессмертия. Кто верует в меня, тот оживет, хотя бы был мертв…»

— Хотя бы был мертв? — переспросил Христо.

— Да.

— Ясно. Теперь я знаю где ты. У ворот кладбища «Пер-Лашез».

— Кладбища?

— Да.

— И ты хочешь сказать, что мне нужно…

— Конечно, тебе нужно в него войти.

— Черт, мне это как-то не нравится...

— Алекс, пойми, если знаки привели нас сюда, на Пер-Лашез…

— Нас?

— Я очень надеюсь, что и меня, Алекс. Пока ты ехал, я тоже шел вперед, но все еще не понимаю, где нахожусь.

— И что делать, Христо? — спросил Алексей.

— Надо идти дальше, Алекс. Я думаю, внутри ты обязательно найдешь новые знаки, которые приведут тебя ко мне.

— Хорошо, — кивнул Гаршин. — Хотя, если честно… я бы вернулся.

— Я тебя понимаю, Алекс. Но мы должны встретиться. И если мы не…

— Все нормально. Я иду.

Он подергал ворота — они были заперты. Тогда Гаршин, не без некоторых усилий, полез через стену, цепляясь за выступы на колонне. Спрыгнув на землю, он огляделся. Перед ним лежала довольно просторная, выложенная камнем, дорога. По обе стороны от нее высились похожие на небольшие дома или храмы каменные надгробия, кресты, памятники. Гаршин молча пошел вперед, но через некоторое время остановился, потому что от дороги ответвлялись две узкие дорожки.

— Христо.

— Да?

— Я не понимаю. Здесь три дороги, все в разные стороны.    

— Алекс.

— Да?

— Послушай. Нет, умоляю тебя. Делай хоть что-то, хоть какие-то шаги. Но делай. Иди куда угодно! Только не стой на месте. Я… я тут совсем потерялся. И страшно устал, у меня побаливает сердце. Тяжело дышать. Эта чертова гипертония, она меня доконает. Алекс. Алеша. У меня есть с собой таблетки, сейчас я приму. Но вот воду всю выпил, придется так разжевать, запить слюнями… ха-ха-ха…

— Христо?

— Все нормально, дорогой мой живой человек. Найди меня, умоляю. Слышишь? Я старый, я устал, и я ничего не понимаю, что мне делать. Чувствую только, что ты совсем рядом, понимаешь, рядом. Тебе нужно только постараться найти меня, может, заметишь какой-то знак. Наша встреча не может не произойти, не может.

— Я понял, Христо, — сказал Гаршин, — Ты не волнуйся. Я постараюсь. Ты там отдохни пока. А я найду тебя. И себя… тоже найду. Я обещаю, Христо. Все, иду нас искать… иду.

           

Он пошел наугад по одной из дорожек между могилами, интуитивно читая надписи на каменных надгробиях — луна как раз вышла из-за туч и хорошо все освещала. Вскоре Гаршин заметил, что одна из надписей на надгробиях повторяется чаще других. Это были выцарапанные или написанные краской две буквы: J. М. Рядом с буквами была изображена стрела.

Похоже, неизвестные вандалы обозначали таким образом направление, куда идти. Интересно, что означают эти две буквы? J и М…

— Христо. Кажется, я нашел знак. Слышишь, знак!

Болгарин не отвечал, только едва слышно хрипловато дышал.

— Христо! Ты слышишь меня?

Молчание. И вновь едва слышимое тяжелое дыхание.

 Гаршин шел быстрыми шагами, все более углубляясь в пространство кладбища. Он заметил, что многие буквы J M были затерты и едва видны, то есть явно нанесены на надгробия много лет назад — а значит, задолго до отключения.

Между тем сильно стемнело — тучи полностью закрыли луну, и на кладбище опустилась такая мгла, что Гаршин пробирался почти на ощупь. Через какое-то время он понял, что заблудился: на окружающих его надгробиях букв J M уже не было. Он прошел вперед еще немного. Наконец, осознав, что окончательно сбился с пути, Гаршин в изнеможении опустился на одно из мраморных надгробий и пробормотал:

— Христо, где же ты…

— Здесь, Алекс, — внезапно услышал он близкий, но какой-то глухой, будто из-под земли, голос.

— Ты нашелся! — обрадовался Гаршин. — А я звони… кричал тебе, но…

— Прости, я кажется, отключился. Принял таблетку от давления и немного поспал. Теперь мне легче. Расскажи, где ты находишься.

— Черт его знает… Шел вроде бы правильно, по указателю, а потом заблудился.

— По указателю?

— Тут повсюду выцарапаны буквы J.M. и стрелка, куда идти. И я шел по ней, пока не…

J.M.? Странно, что это. Но не важно. Так, и что дальше?

— Потом наступила такая темнота, что я заблудился. Сейчас… слушай, я ничего не вижу, и букв этих уже нет.

— Скоро выйдет луна, станет светлее.

— Не станет.

— Что?

— Я… не верю, Христо.

— Во что — не веришь?

— Зачем я пришел сюда, Христо? Тут какая-то огромная страна мертвецов. И она не кончается. Все земля — могила. Я не выйду отсюда, Христо.

— Алекс, не паникуй пожалуйста. Я тебя очень прошу, — голос Христо задрожал, — Успокойся, друг. Осталось совсем немного. Совсем чуть-чуть, понимаешь? Еще немного и мы спасем друг друга.

— Зачем нам спасать друг друга?

— Господи! Ты забыл, зачем мы ищем друг друга, забыл? Да, так бывает, когда очень трудно, то забываешь. Но вспомни же — где мы!

— Где?

— Мы на пустом земном шаре. Каждый на своей пустой планете, Алеша. Но каким-то чудом мы нашли, услышали друг друга, каждый со своего кусочка земли. Со своего острова. Услышали! А значит, вдвоем мы можем выбраться. Пойми. Поодиночке мы не сможем.

— Я тут и так не один… — Гаршин усмехнулся.

— О чем ты?

— Извини, — Гаршин покачал головой. — Со мной что-то не так, Христо. У меня ощущение, что на меня сейчас смотрят миллионы, нет, больше… как будто люди — но не люди. И мне жутко от их внимания. Как будто меня погружают в какую-то еще большую темноту, чем раньше. И мне… не выбраться.

— Мертвые. Они же мертвые, Алекс!

— Да, понимаю. Знаешь, я бывал на кладбищах, в той, живой жизни. Но сейчас ощущения совсем не те. Тут не просто страшнее, нет. Здесь страшнее, чем страх. Чем все на свете.

— Понимаю. Я понимаю тебя, мой друг. Мертвые здесь, и мертвые там — они же разные. Там они не умирали после своей смерти, потому что души их жили. Рядом с нами, всегда. А тут — здесь даже души мертвых пропали. Даже они. Вот почему так страшно. Но я же живой, Алекс. Понимаешь, живой!

— А вдруг ты Христо, врешь? Вдруг и ты — мертвый?

— Что…

— Прости, я пошутил, — Гаршин нервно рассмеялся. — Да, Христо. И я… живой. Живой, да? — Гаршин почувствовал, что может заплакать.

— Конечно, живой. Не сомневайся, друг! Нам только надо вернуться, навсегда вернуться, Алекс. Мы должны найти друг друга. Человек не может один.

— Человеку нужен человек, — сказал Гаршин.

— Как ты хорошо сказал сейчас. — Гаршин услышал, что Христо всхлипнул.

— Это не я. Так говорил кто-то в одном фильме.

— Жаль, я не видел этого фильма, Алекс. Это очень хорошие слова. Христо нужен Алекс. Алексу нужен Христо. Да?

— …

— Не молчи, друг. Не разрывай со мной связь.

— Мне холодно, Христо. И очень темно вокруг. Я не знаю, что делать. Не хочу тут ночевать. Может, лучше уйти и вернуться днем?

— Нет-нет, только не уходи, — торопливо заговорил Христо. — А вдруг, когда ты вернешься, войдешь не туда? Или увидишь другие знаки. И наша встреча перенесется… или вообще не случится. Этот чертов отключенный мир меняется каждую секунду. Не знаю, что он еще выкинет, если ты уйдешь.

— Я не уйду.

— Я тоже устал, Алекс. Я страшно устал пробивать эту проклятую стену. У меня болят и дрожат руки. И сердце не в порядке. Я ведь старый человек, Алекс….

— Не волнуйся, — сказал Гаршин, — я не уйду. Я выдержу.

— Скажи. Что вокруг тебя сейчас? Чьи могилы?

Гаршин взглянул на надпись на саркофаге, на котором сидел:

— Здесь похоронен…. Амадео Модильяни. А рядом… Жанна Эбютерн.

— Вот ты где, — улыбчиво сказал Христо. — Значит ты у могилы Моди и Жанны. Помнишь, кто это?

— Киноактеры? — пожал плечами Гаршин.

— Нет, Амадео Модильяни художник. Рисовал, много рисовал, но никто не покупал его картин.

— Погоди… Модильяни? А да, — Гаршин рассмеялся. — Конечно же, я знал его. Странное слово — знал. Видел какие-то картинки-репродукции — и почему-то знал. В другой жизни. Знаешь, Христо, когда-то я ходил на выставку Модильяни, в Пушкинском музее, это было в Москве. Меня повела моя девушка, Маша. Помню, обнаженная женщина на одной из картин Модильяни, лежит, закинув руку за голову. Оранжевое тело. Сине-коричневые волосы. И глаза. Она была красива какой-то космической красотой. Будто весь мир — в ней одной. Потом я встретил женщину врача, похожую на нее. Она меня лечила от отвращения к людям. А может, это она и была. Модильяни француз, да?

— Нет, итальянец, просто жил в Париже. Здесь и умер. А рядом с ним похоронена его жена. Та самая натурщица, о которой ты говоришь, Алекс. Ее звали Жанна Эбютерн.

— Она долго прожила?

— Она так любила своего мужа, что не смогла с ним расстаться. Выбросилась из окна на третий день после его смерти. И знаешь, Алекс, на самом деле в этой могиле похоронены трое. Когда Жанна выбросилась из окна, она была беременна, на восьмом месяце.

— Так любила своего мужа, — мрачно усмехнулся Гаршин, — что убила ребенка от него.

— И себя.

— А скажи, Христо.

— Да.

— Вот Жанна… Она сволочь — или жена Модильяни?

— Наверное, и то, и другое, Алекс. У нас у всех ведь так.

— А почему? Почему у нас у всех — всегда так?

— Алекс…

— Интересно. Если бы этим ребенком в ее животе был я, хотел бы я выжить? А знаешь — не знаю.

— Ты опять сомневаешься, Алекс, — услышал он устало-встревоженный голос Христо. — Пожалуйста, не делай этого.

— А еще мне иногда кажется, — сидя на мраморном надгробии, говорил, опустив голову, Гаршин, — что я по-прежнему ненавижу всех людей. Даже сейчас, когда их нет. Что интересно, Христо, — он поднял голову. — Я может, и тебя сейчас ненавижу.

— Алекс. Алеша!

— Что? А-а… Ты не обижайся, Христо. Похоже, я и себя ненавижу, как часть всей этой толпы мертвецов. Думаешь, в том, прошлом мире, живые все были? Нет. Там полно было мертвецов. Может, даже и все — трупы… Может, поэтому, мы с тобой и пришли сюда.

— Алексей, послушай, у меня тоже так было: когда я начинал сомневаться, все рушилось! — тяжело дыша, хрипло говорил Христо. — Этого делать нельзя. Никак нельзя!

— Ладно. — Гаршин поднялся с холодного камня. — Пожалуй, пойду в какой-нибудь отель, переночую. Завтра начнем заново.

— Нет! — выкрикнул Христо. Звук его голоса вырвался из темноты и больно ударил Гаршина в правое ухо.

— Что же ты хочешь? — с отвращением простонал Гаршин, раскачиваясь и закрывая уши руками, — чтобы я окочурился на этом чертовом кладбище? Чтобы остался подыхать с мертвецами? Здесь дикий холод!

— Алеша, дорогой мой. Это тебе только кажется, поверь. Ты не можешь замерзнуть в Париже. Это отчаяние, ледяное отчаяние, поверь мне, я знаю. Если хочешь, разведи костер, только не уходи.

— Какой к черту костер?

— Обычный, человеческий. Пожалуйста, посмотри вокруг — видишь, сколько деревьев? Наломай веток, разведи огонь, согреешься. А я… я тебе расскажу, как я попал сюда. Мне надо об этом рассказать, потому что… Потому что тогда появится новый знак, и мы встретимся.

— Опять эти идиотские знаки? Да пошел ты! Я сам себе знак, сам, самый главный, понял?

— Очень тебя прошу, Алеша. Не покидай меня, — хрипел голос Христо. — Не покидай! У меня предчувствие, что если мы не встретимся в ближайшие часы, то вообще никогда не увидим друг друга.

В этот момент им обоим послышалось, что где-то недалеко, в темноте, слабо ударил колокол.

Потом еще раз. И еще.

— Ты слышал, — сдавленно проговорил Христо, — слышал?

— Да. — Гаршин смотрел перед собой. Ему казалось, что впереди во тьме что-то слабо светится.

— Так бывает, я знаю, знаю, — дрожа, повторял Христо, — звуки, как и люди—призраки, иногда появляются… оттуда. Может быть… Нет, я уверен, звон колокольный — не просто так. Не просто. Боже, ты… здесь?

— Здесь, — кивнул Гаршин.

— Хорошо, что ты здесь. Как хорошо!

Они помолчали. Темнота на кладбище сгущалась все сильнее, и в то же время как бы расступалась в том месте, куда смотрел Гаршин. Словно громадные черные ворота постепенно приоткрывались и указывали на что-то едва видимое позади них.

— А знаешь, — произнес, наконец, Гаршин. — Я бы выпил чего-нибудь. Купить… то есть взять, здесь конечно, негде?

— Почему же негде? — радостно засуетился Христо. — Когда ты входил в ворота кладбища, помнишь? Наверняка видел домик, где сидят охранники, они там продают сувениры, карты. У них всегда вино, или что покрепче, в холодильнике, посмотри. И инструменты там должны быть, чтобы ветки с деревьев обрезать. На дрова. Если тебе дрова понадобятся, Алекс. Ты меня слышишь?

— Слышу.

Гаршин встал и пошел по дорожке между могилами. Стояла такая густая тьма, что он почти ничего не видел. Но почему-то шел он уверенно. На какое-то мгновение Гаршину померещилось, что он полностью ослеп — но при этом почему-то удивительно хорошо видит в темноте.

Неожиданно, примерно после пяти минут ходьбы, Гаршин вышел к одному из выходов из кладбища. Возле ворот действительно стоял домик для обслуживающего персонала. Гаршин потянул на себя дверь — она открылась, он вошел. В углу небольшой комнаты стоял холодильник, в котором Гаршин обнаружил бутылку виски, черный Уокер. Рядом с холодильником, в шкафу нашлась бутылка красного вина. Гаршин взял обе бутылки и засунул в рюкзак. На полке он отыскал маленький топорик и садовые инструменты для обрезания веток. Все это он завернул в лежащую на столе газету и тоже положил в рюкзак.

Выйдя наружу, Алексей увидел, что луна вновь показалась из-за туч. Огромным лимонным шаром она светилась в ультрамариновом небе, ярко освещая все кладбище. Гаршин отправился обратно тем же путем, которым пришел, и довольно быстро вернулся к могиле Модильяни и Жанны. По-прежнему было холодно. Он достал топор и принялся обрубать ветки ближайших деревьев. Некоторые сухие ветки Гаршин находил на земле. Закончив работу, он сложил дрова в кучу возле надгробия Модильяни, крупные сучья поставил шалашиком, а снизу подложил разорванные и смятые куски газеты. Чиркнул зажигалкой, пламя занялось и вскоре костер начал разгораться, распространяя вокруг себя тепло.

Гаршин сел на надгробии и, глядя на языки пламени, закурил. Затем он откупорил бутылку Уокера и отхлебнул из горлышка.

— Христо, — сказал он так, словно болгарин сидел сейчас вместе с ним у костра, — ну как ты?

— Нормально, — раздался задумчивый голос болгарина, так, словно он в самом деле тоже смотрел на огонь

— Тепло?

— Да, стало теплее. И прозрачнее.

— Точно, — кивнул Гаршин. — Хорошее слово «прозрачнее». Я не вижу тебя, Христо, но чувствую… сквозь.

— И я, — сказал болгарин.

— Ты что-то хотел рассказать, Христо.

— Конечно. Сейчас, еще немного согреюсь и начну.

— Мы не умрем, Христо?

— Почему ты спрашиваешь об этом, друг?

— Не знаю. На кладбище всегда возникают мысли, что смерти, может, и нет. Или что все на свете — смерть.

— Все? Нет. Все не может быть смертью.

— Я тоже так думаю, Христо.

— Спасибо тебе, Алекс.

— За что?

— За все. И за то, что ты не ушел.

— Брось, — Гаршин затянулся сигаретой. — Я бы все равно никуда не делся.

— Знаю. Но это не важно. Просто ты тут со мной, живой. И я могу с тобой говорить. Я тоже живой, Алекс. Мы живые.

— Ладно. Лучше рассказывай свою живую историю, Христо.

— Конечно. Слушай.