Жанр пародии в России, по моим ощущениям, почти сошел на нет. Возможно я и не прав, но то, что раньше признавалось за пародию и гордо этим словом именовалось, сегодня прихотливо называют стилизацией. К примеру, Романа Богословского, автора повести «Мешанина», критики-рецензенты заботливо оградили от приверженности этому вроде бы «низкому» жанру.

Ну что ж, стилизации так стилизации. Пусть так. Три моих любимых автора, три классика, два из которых живы и, слава богу, здоровы. С Днем писателя всех нас!

 

Год литературы в России

Вариации на тему

 

Нефть, рубль, литература

 

Две тысячи пятнадцатый объявлен в стране годом литературы. Выходит, с литературой у нас не очень хорошо. Если бы объявили годом нефти, тогда было бы понятно. С нефтью у нас тоже не очень хорошо. Но раз не объявили, значит с нефтью у нас хорошо, а с литературой не очень хорошо. То есть нефть у нас в стране еще есть, а литературы нет.

Но литературы нет не вообще, а современной. Говорить о литературе вообще, это как вспоминать о том, что у нас когда-то были рубль и либерализм. Когда нынешний год утверждали годом литературы, то выбирали — чего у нас больше другого нет. У нас, как оказалось, есть все, кроме рубля, либерализма и литературы.

Надо было, конечно, назвать год годом рубля. Или годом либерализма. Но назвали годом литературы. Ее тоже нет. Но не так нет, как рубля или либерализма. Не совсем нет, не вообще. У нас нет современной литературы.

У нас нет современного романа, современной повести, современной драмы и современного рассказа. Точнее, у нас есть и нефть, и роман, и повесть, и рассказ. Но если у нас нефть есть по-настоящему, современная нефть, а не нефть вообще, а если бы не было, тогда объявили бы годом нефти, то и роман, и повесть, и рассказ у нас есть как бы. У нас есть как бы роман, как бы повесть, как бы рассказ. Драмы нет никакой — ни настоящей, ни как бы драмы. Но драмы нет и ладно. Хрен с ней, с драмой. А с остальным давайте разбираться. Книги тоже пока еще очень дорого, почти как ходить в театр. Но не так дорого. Меня приучили читать книги, а не ходить по театрам. Тем более, что драмы все равно нет. А книги есть.

Книги я читаю, хотя не все. Классиков давно не читаю, я их прочел, пока учился в школе, потом в университете, потом читал неизданных классиков, потом классиков самопровозглашенных, потом мертвых, а потом перечел всех живых классиков и живых непрочитанных классиков уже не осталось. Я читаю быстрее, чем рождаются живые классики.

Я давно не читаю дурной литературы, я прочел всю дурную литературу во времена, когда читал самопровозглашенных классиков. Тогда были две самостоятельные ветви литературы — самопровозглашенные классики и дурная литература. Самопровозглашенных классиков было мало, и дурную литературу я тогда тоже читал. Ее тогда все читали. Искали жемчужные зерна в навозе. Искать жемчужные зерна в навозе — это безнадежное занятие. Но нам тогда не объяснили, что это — безнадежное занятие и все искали. Даже самопровозглашенные классики искали и советовали нам искать вместе с ними. Тогда вся страна занималась тем, что искала нефть и жемчуг в навозе дурной литературы. Раз этот две тысячи пятнадцатый год не назвали годом нефти, значит нефть тогда нашли. Если бы нашли жемчуг, то год бы не назвали годом литературы. Жемчуг искали и не нашли, поскольку его в дурную литературу никто не положил. От дурной литературы всегда плохо пахло — то деревней, то сионизмом, то духами «Красная Москва». Пахло плохо, но все читали, говоря, что не может быть говна без жемчуга. Оказалось — это не вытекает одно из другого. Жемчуг вытекает из улиток, а навоз — из коров. Во Франции можно искать жемчужные зерна в навозе, а в России нельзя. Хотя коровы в России еще есть, как и нефть. Если бы коров в России не было, то нынешний год назвали бы годом коров. Но его назвали годом литературы, которая есть, но как бы.

Как бы литература отличается от дурной литературы, она не пахнет ничем. Она не пахнет сионизмом или антисемитизмом, она не пахнет либерализмом или деревней, она не пахнет духами «Красная Москва» и одеколоном для брутальных мужчин. То есть пахнет, но как-то еле уловимо, совсем не заметно. Она как бы пахнет одеколоном для брутальных мужчин «Владимирский централ», но на самом деле это духи «Красная Москва», но и ими она тоже не пахнет. Она пахнет индифферентным словосочетанием «как бы литература». А это такой специфический запах, который отбил все остальные — запах либерализма и сионизма, запах «Красной Москвы» и запах деревни.

Говорили, что надо было назвать год годом рубля. Его у нас тоже нет. Но литература, хотя ее и нет, может появиться, как это иногда бывает в России. И если у нас появится в этом году литература, что конечно на первый взгляд невозможно, а на второй возможно, то мы сможем назвать следующий год каким-нибудь другим именем. Не годом литературы. А называть год годом рубля или либерализма нельзя. Ни того, ни другого у нас не появится, и нельзя же каждый год называть одним и тем же словом.

Наши живые классики на как бы литературу смотрят совсем не так. Они думают, что вот еще чуть-чуть и у нас появится настоящая современная литература. Они думают, что раз в стране есть много писателей, литературных премий и издательств, то сработает закон диалектического материализма и количество перейдет в качество. Наши живые классики очень наивные.

Живым классикам неуютно на их пьедестале. Они на пьедестале вертятся, норовят оттуда спрыгнуть в сторону кучи с навозом и непременно отыскать жемчуг. Но никакой кучи давно нет, а есть только как бы литература. Неспокойный живой классик — это неправильный живой классик. Правильный живой классик должен лежать на диване и давать оттуда интервью о современном состоянии литературы. Оттуда же живой классик должен диктовать нам мемуары. Но поскольку у нас нет современной литературы, а есть как бы литература, то живому классику сейчас плохо. Ему сейчас не до мемуаров и не до интервью. Он затих. И складывается неправильное ощущение, что у нас нет живых классиков. А они есть, но вместо того, чтобы давать интервью, они ищут кучу с навозом, чтобы отыскать жемчуг.

Иногда живые классики просыпаются и что-нибудь пишут. Лучше бы они этого не делали. От живых классиков ждут невозможного и сравнивают их с классиками, давно перешедшими в другой статус. Как бы литература от этого не выигрывает. Любое сравнение хромает. Сравнение живого и неживого классика всегда проходит одинаково. Живой классик всегда пишет хуже себя вчерашнего и гораздо хуже себя позавчерашнего. А еще хуже он пишет в сравнении с классиком, устоявшимся в статусе. Лучше всего живой классик пишет мемуары и отвечает на вопросы о современном состоянии литературы. Но поскольку вместо этого живые классики ищут кучу с дерьмом, в котором надо отыскать жемчуг и иногда пишут романы и повести, то живых классиков не любит никто.

Как бы литература пришла навсегда. Это ее современное состояние. Оно не изменится. Закончено. Забудьте.

 

 

Новое имя

 

Неким январем в предвечерний час слякотных сумерек вниз по Мясницкой со стороны московского почтамта неторопливо шли два гражданина. Первый из них, одетый в светло-коричневый с сомнительными оттенками серого пуховик, был высокого роста, сухощав, слегка небрит, лицо его было живо, зеленые глаза молодо и напряженно вглядывались в проходящих мимо девушек, наряженных не по-зимнему легко. Второй — пожилой, сутулый и желчный — был в болотного цвета невнятной курточке, старых американских синих брюках и черных китайских башмаках.

Первый был не кто иной, как Самсон Параскив, автор одного романа и двух сборников рассказов, а изрядно уже уставший спутник его — колумнист модного сетевого журнала «Кречет» Николай Израилевич Пертэ, в котором иногда баловался и рецензиями на новые книги, подписывая свои пассажи псевдонимом Ник Пэр.

Парочка уже два часа бродила по Москве, непривычно теплой для января. Встретившись в кафе «Шоколадница» чтобы обсудить последнюю книгу Самсона, наши герои естественным образом схватились в споре о современной новеллистике, и тема эта их так захватила, что понесла гулять по московским подворотням. Немало удивленные наступившей темноте, работники умственного труда с радостью обнаружили впереди знакомые высокие окна книжного магазина, а за ними и вход.

Следует отметить, что в магазине кроме них не оказалось ни одного постороннего человека. В час, когда уж, кажется, и деваться некуда, никто не зашел за томиком современной прозы, никто не листал свежую беллетристику, магазин был пуст.

— Дайте что-нибудь из последнего, — попросил Параскив.

— Шендеровича нету, — ответила женщина с бейджиком на подсохшей груди, — не завезли.

— Рассказы есть? — въедливо поинтересовался Пертэ.

— Не держим, — ответила женщина.

— А что есть? — спросил Параскив.

Женщина протянула книгу с большой буквой «о» на обложке.

Параскив легонько отодвинул от себя книгу мизинцем: «Нет уж, увольте…»

Женщина обиделась: «Ишь вы какой брезгливый. Чай не барин. Берите, не ломайтесь. Все берут и спасибо говорят. Автор-то не из простых. Говорят, обласкан самим…» Она ткнула палец с обкусанным маникюром вверх, к люстре.

Параскив открыл было рот, намереваясь сказать что-нибудь резкое, но Пертэ отодвинул его в сторону:

«Ты, брат, взовьешься сейчас. Нехорошо. Пойдем-ка на воздух. Поди и домой пора. Поговорили довольно».

 Тут приключилась неприятная во всех смыслах штука. Параскив вдруг побледнел, в его зеленых глазах проступила серая напряженность, рот скривила злая усмешка и из него вылетело короткое слово: «Ненавижу!»

— Ты неправ, — взял прозаика под локоток критик. — Зачем же так? Ведь писали люди, старались. Ну успокойся, эк тебя встормошило!

Литератор съежился и испуганно посмотрел на женщину с бейджиком.

— Что-то со мной происходит, — потерянно прошептал Параскив, — я чушь несу. Да, пойдем на воздух…

— Эх, Коля, знать бы, что мне нужно! — плакался по дороге прозаик. — Я ведь так пока и не знаю.

— Да знаю я, что тебе нужно, — ухмыльнулся рецензент. — Твоих книг не продается, вот ты и бесишься.

— Отчего же моих-то нет? — взвизгнул литератор. — Уж верно я не хуже этих-то…

Ответить критик не успел. Вечерние московские сумерки сгустились до неприличия, и из них явился любопытный персонаж. Хотя, что это значит — явился? Персонаж этот преспокойно вышел из иностранного дорогого автомобиля с намерением купить в ближайшем супермаркете пачку сигарет и попытался разминуться с идущей навстречу парочкой. Его остановил радостный крик Николая: «Сеня, ты?»

Сеня, а это был известный всей стране издатель Семен Новоселов, попытался вывернуться вторично, но был взят за пуговицу дорогого пальто и отодвинут в сторонку, чтобы не мешать прохожим.

— Сеня, ты кстати. Вот, изволь, новая звезда, рекомендую. Самсон собственной персоной. У него уж и книга новая почти готова.

 — И? — неприязненно поинтересовался издатель. — Я здесь каким боком?

— Как же-с? Так ведь я тебе прямо в руки даю новое так сказать имя! Талантище, поверь моему опыту. Немедля, не откладывая, заключай с ним договор, не пожалеешь!

— Ну, и что у вас, молодой человек? — глядя морозными глазами в переносицу литератора, спросил издатель. — Детективы, фантастика, мистика? Может женский роман?

— Сеня, пойми, — жарко зашептал критик. — Проза тонкая, каждое слово — шедевр. Пир, можно сказать, духа. Бери, не пожалеешь.

— А, вы из этих… Не требуется, извините. Не покупают. И не лезь ты ко мне больше, Николай, со всякими… Пустите же, некогда.

Вырвавшись, Новоселов впрыгнул в двери супермаркета и исчез в толпе.

 

— Что же это? — спросил, волнуясь, прозаик. — Как же это?

— Надо было его силой, что ли, удержать… А теперь ушел. Упустил ты, брат, свой шанс, упустил, — загрустил критик. — Ладно. Ничего не поделаешь. Пойдем пить водку.

 

 

Из-за угла

 

Вот говорят: «Уэльбек, Бегбедер, Буковски, Мураками». Глаза закатили, дыхание с присвистом, большой палец вверх. На меня смотрят с сожалением и скорбью.

А я так считаю: нет нашей литературы лучше.

Понимаю — Мураками. Но с пальцем — это зря.

Они — у нас у серого пятьдесят оттенков и экзистенциализм. Их много, я один. Думаю — погибну, но своих не сдам.

Но за угол зашел. На всякий случай. Много их.

Им из-за угла — нет нашей литературы лучше. Так и сказал. И аргумент: ваш экзистенциализм умер раньше, чем мы перевели, как это будет по-русски.

Притихли. Думал — полная победа. Ошибался — оказывается, мы только что открыли дискуссию. Идут навстречу, улыбаются широко. Один, самый приветливый — у нас интеллектуалы и трансцендентность. Так с большим пальцем наперевес и идет.

Эх, думаю, елки зеленые. Да как же так? Она у нас конечно корявая, соцреализмом битая, постмодернизмом порченая, но своя же, родная, до последнего суффикса посконная. Нет, врешь, не возьмешь.

И с последнего рубежа им средний палец: вашу трансцендентность придумал парень из нашего Калининграда.

Перестроились, улыбки спрятали. И по самому больному — у нас гонорары, у нас тиражи. Вот когда вся их сущность звериная наружу. Думают, что нету у меня больше аргументов. Выйду навстречу, упаду в ноги, подпишу пакт о капитуляции.

Знают, куда бить.

Эх, думаю, нельзя им про Донцову и Минаева. Нельзя дискуссию в фарс превращать.

И тут понял. Плечи выпрямил, осанка как у памятника: а зато у нас духовность. И смотрю — как реагируют.

Остановились. Начали совещаться. Спрашивают: Вот из духовность?

Победил. Иду навстречу смело. Прошел мимо, сплюнул и ушел по назначению.

Разговаривать с людьми, не знающими, что такое духовность, ниже нашего достоинства.

 

Леонид Кузнецов